Изобретение прав человека: история - Хант Линн - Страница 18
- Предыдущая
- 18/48
- Следующая
Мюйар высмеял рационалистический подход Беккариа. «Сидя в своем кабинете, [автор] берется обозреть законы всех государств и убедить нас в том, что до сих пор у нас не было своего четкого и обстоятельного мнения по этому важному вопросу». На взгляд Мюйара, реформировать уголовное право было так сложно потому, что оно основывалось на позитивном праве и в меньшей степени зависело от рассуждений, чем от опыта и практики. Опыт же учил необходимости усмирять непокорных, а не миндальничать с ними: «Разве мы не знаем, что характер чаще всего доминирует над чувствами, поскольку людей формируют их страсти?» Людей нужно судить по тому, какие они есть, а не по тому, какими они должны быть, – настаивал он, – и только внушающая благоговейный страх сила карающего правосудия может обуздать человеческий темперамент[93].
Театрализованное зрелище боли, разыгрывавшееся на эшафоте, было призвано вселить ужас в наблюдателей и таким образом служило средством устрашения. Подразумевалось, что присутствующие, – а зачастую посмотреть на казнь собиралась огромная толпа, – должны отождествить себя с осужденным и его болью и, следовательно, почувствовать всепоглощающее величие закона, государства и, наконец, Бога. Поэтому Мюйару претило, что Беккариа пытался подкрепить свои доводы тем, что ссылался на «восприимчивость к боли виновного». Благодаря этой самой восприимчивости и действовала традиционная система. «Каждый человек примеряет на себя то, что случилось с другим, и боль вызывает у него естественное чувство ужаса, – именно поэтому при выборе наказаний следует предпочесть самое суровое истязание тела осужденного»[94].
В традиционном понимании телесные страдания не принадлежали всецело конкретному человеку, признанному виновным. У этих страданий было высшее религиозное и политическое предназначение в искуплении грехов и исправлении общества. Тела можно было искалечить в интересах законной власти, а также сжечь и переломать кости ради восстановления морального, религиозного и политического порядка. Другими словами, преступник служил своего рода ритуальной жертвой, чье страдание должно было восстановить целостность в обществе и порядок в государстве. Во Франции жертвенный характер обряда подчеркивало то, что во многие приговоры был включен формальный акт раскаяния (amende honorable), который заключался в том, что осужденный нес горящий факел и останавливался напротив церкви, чтобы попросить прощения по пути на эшафот[95].
Поскольку наказание было жертвенным обрядом, веселье неизбежно сопровождало, а иногда и затмевало страх. Публичные казни собирали тысячи людей, отмечавших восстановление общественного порядка после вреда, нанесенного преступлением. В Париже казни проводили на том же месте – Гревской площади, – где устраивали фейерверки в честь рождений или бракосочетаний в королевской семье. Однако, по воспоминаниям очевидцев, подобные увеселения носили непредсказуемый характер. Английские образованные классы все чаще неодобрительно высказывались о «сценах небывалого пьянства и разгула», происходивших во время каждой казни в Тайберне (ил. 9). В письмах люди сетовали на то, что толпа высмеивала священника, сопровождавшего заключенных, на драки за мертвые тела между учениками хирургов и друзьями казненных и в целом на проявления «Веселья, как будто Зрелище, свидетелями которого они стали, принесло Удовольствие вместо Боли». Ежедневная лондонская газета Morning Post в сообщении о повешении зимой 1776 года выражала недовольство тем, что «безжалостная толпа вела себя с самой бесчеловечной непристойностью – повсюду кричали, смеялись, бросали снежки, особенно доставалось тем немногим, кто в самом деле сочувствовал несчастьям своих собратьев»[96].
Даже когда толпа вела себя спокойнее, ее размеры все равно настораживали. Вот как приехавший в Париж англичанин описал казнь через колесование в 1787 году: «Гул толпы был подобен глухому рокоту разбивающихся о скалистый берег волн: на минуту он стихал, и в зловещей тишине толпа наблюдала, как палач берет железный прут и начинает трагедию, ударяя свою жертву по предплечью». Больше всего этого и других очевидцев беспокоило, что посмотреть на казнь собирается большое число женщин. «Поразительно, что создания, сотворенные более утонченными, с исключительно нежными и благородными чувствами, собираются толпами, чтобы лицезреть кровавое зрелище: без сомнения, это жалость и милосердное сострадание вынуждают их так волноваться при виде пыток, которым подвергают нам подобных». Стоит ли говорить, что у женщин эти чувства преобладали отнюдь не «без сомнения». Толпа больше не чувствовала того, что было призвано вызывать у нее зрелище казни[97].
Ил. 9. Процессия в Тайберн Уильяма Хогарта, 1747. «Казнь ленивого ученика в Тайберне» – одиннадцатый лист серии гравюр «Прилежание и леность», в которой сравниваются судьбы двух подмастерий. На листе изображен жалкий конец Тома Айдла, ленивого подмастерья. В глубине, справа от центра виден эшафот, рядом с трибуной для зрителей. Методистский священник напутствует осужденного, вероятно, читающего Библию, пока телега везет его вместе с собственным гробом к месту казни. На переднем плане справа мужчина торгует пирожками. По бортам его корзины установлены четыре свечи, потому что он появился здесь затемно и продавал пирожки тем, кто пришел рано, чтобы занять лучшие места. Уличный мальчишка обчищает его карманы. За горластой торговкой, предлагающей «последнее слово и признание» Томаса Айдла, другая продает джин из корзины, закрепленной на поясе. Напротив нее женщина бьет кулаком мужчину, в то время как другой мужчина рядом с ней собирается швырнуть собаку в священника. Хогарт точно схватывает буйство пришедшей поглазеть на казнь толпы. Надпись гласит: «Нарисовано и выгравировано У. Хогартом, напечатано в соответствии с актом парламента от 30 сентября 1747»
Боль, наказание и публичное зрелище страдания во второй половине XVIII века постепенно утратили свои религиозные скрепы. Однако случилось это не в одночасье, и в то время причины таких изменений не осознавались в полной мере. Даже Беккариа не смог увидеть всех последствий того нового типа мышления, для формирования которого он так много сделал. Ему хотелось подвести под закон руссоистский, а не религиозный фундамент; законы – это «не что иное, как договоры свободных людей», – утверждал автор трактата. Тем не менее, выступая за смягчение наказаний – наказанию надлежало быть «минимальным из всех возможных при данных обстоятельствах» и «соразмерным преступлению», – он по-прежнему настаивал, что наказания должны исполняться публично. На его взгляд, публичность гарантировала прозрачность закона[98].
Согласно зарождающейся индивидуалистской и светской картине мира, боль – это то, что чувствовал сам страдающий человек здесь и сейчас. Отношение к боли не изменилось и из-за медицинских достижений в ее лечении. Конечно, медики того времени пытались облегчить боль, однако настоящий прорыв в анестезии произошел только в середине XIX века, когда стали использовать эфир и хлороформ. Напротив, изменение в отношении к ней стало результатом переоценки отдельно взятого тела и его страданий. Поскольку боль и само тело теперь принадлежали конкретному человеку, а не обществу, человека больше нельзя было принести в жертву на благо общества или с высокой религиозной целью. Как утверждал английский реформатор Генри Дагге, «благу общества лучше всего способствует уважение к человеку». Наказание следует рассматривать не как искупление греха, а как возмещение «долга» обществу. Очевидно, что от искалеченного тела невозможно получить никакую плату. Если при старом режиме боль служила символом возмещения ущерба, теперь же ее считали препятствием любой полноценной компенсации. Одним из примеров изменения во взглядах явилось то, что многие судьи в британских североамериканских колониях за имущественные преступления начали назначать штрафы, а не порку[99].
- Предыдущая
- 18/48
- Следующая