Но Феб, лучистый Аполлон, стремится в путь,
Чтоб в Олимпийской колеснице на Север заглянуть, —
Лучи над ним горят божественней и краше,
Их блеск горит вокруг епископских кудряшек, —
Епископу стиль древних греков даря,
Вокруг благородного лика горя...
Встает с загоревшимся взором епископ, —
Не верой, а дерзостью полон язык, —
И полон он соли, к аттической близко,
А стиль — из Афин сюда прямо проник...
Сильфид обнаженных, легко, шаловливо
С епископских уст низбегает игриво
Анакреонтический хор...
И шествует муза истории, Клио,
И девять сестер, всем искусствам родные,
И Эроса всеми командует взор!
Слова о свободе, дворянстве, что чает
Героев и подвигов, — луч освещает, —
Как солнечный отблеск кругом весь мир, —
О боге, кто в танце, в стихах, в винограде,
О лаврах побед, победительском взгляде,
О женских суставах, в грации пир...
О духе, материи, боге едином,
О том, что он всюду царит господином,
О жизни, как счастьи, победе везде,
О папе, что нам помогает в беде...
Это звучит, словно хор, бесконечно,
Это — смычок, словно движимый вечно, —
Рукой Аполлон его движет в игре,
Он в воздухе слышен, над миром гремит он,
А в парке кентавры стучатся копытом
Под пляски менад на песчаном дворе...
И жители леса выходят из чащи,
И нимфы и фавны толпою шумящей,
Смеясь над святыми, сквозь окна глядят...
Епископ смолкает, и в сильном смущеньи
Сидят попадьи, — без речей, без движений, —
С открытыми ртами блаженно сидят.
Так вечер проходит под шопот по залу:
«Священный епископ подвержен бокалу...
Коль так, наш епископ свихнется помалу»...
Так в Смолянде слухи, как по ритуалу,
Идут — и готовы все к горю-скандалу...
Среди пошлости провинциального городка Тегнер искренно увлекается красивыми женщинами окружающего его общества. Он влюбляется, сходится, расходится, переживает глубокую душевную драму с тем, чтобы снова проделывать то же самое. Как будто аскетизм его молодых лет находит выход в этих вспышках страсти старости. Мартина фон Шверин, дочь богатого купца, жена блестящего офицера и помещика, Ефросиния Пальм, жена консисторского чиновника, девятнадцатилетняя Эмилия Ульфсакс, жена врача Сельдена, голубоглазая жена коммерц-советника, Хильда Вийк, и ряд других женщин — вот объекты эротических увлечений епископа.
Известный шведский карикатурист Фриц Дардель, который восемнадцатилетним юношей временно жил в доме Тегнера в 1835 году, отмечает в своем дневнике: «На меня он произвел сильное впечатление. Редко я видел более гениальный образ. Говорят, что он в интимном кругу весьма общителен, особенно с дамами, к которым питает определенную склонность и в разговоре с которыми позволяет себе рискованные выражения и двусмысленности, от которых слушательницы краснеют. Во всяком случае, святошей его назвать нельзя — его манеры скорее поэта, чем прелата».
Тегнер тяготился епископской мантией. Ему было ясно, что он совершил страшнейшую ошибку в своей жизни. «Я нахожусь в ложном положении, — пишет Тегнер в 1830 году, — и считаю всю свою жизнь погибшей». Он все реже и реже возвращается к поэтическому творчеству. Это все или поэмы по случаю всяких торжественных актов, на которых Тегнеру по долгу службы приходится выступать, застольные спичи и особенно элегии на смерть своих друзей и выдающихся людей своего времени, или же полные пессимизма и безысходной тоски небольшие стихотворения. В элегии «Меланхолия» («Mjaltsjukan», 1828), написанной октавами, несчастный Тегнер с глубоким чувством скорби говорит о переживаемой им душевной трагедии:
Тогда предстал внезапно черный рыцарь,
И сразу в сердце властно он проник,
И стало все под небом, как в темнице,
Угасли звезды, мглист стал солнца лик...
И вешний день стал, словно осень, тмиться,
Листва желтей, — и пышный цвет поник...
И в чувствах умерла вся жизненная сила,
И молодость увяла, как могила...
Тебя, о род людской, обязан воспевать я, —
Что ты правдив, — что ты совсем господний лик...
Но все ж о лжи в тебе я знаю два понятья:
Мужчина — женщина, — две лжи я знать привык...
Честь, верность, — песнь звучит, пока живут объятья:
Легко звенит та песнь, покуда лжет язык...
Сыны небес! Один вам памятник изваян:
На зыбкой грани двух времен, —
Правдивое клеймо на лбу, что дал вам Каин.
Скажи мне, страж, — пройдет ли ночь немая,
Иль никогда конца не будет ей?
Полуобглодан месяц, проплывая...
За ним плетутся звезды, все грустней...
Пульс быстр, как будто юность отбивая,
Но не убить ему страданий дней...
Прервать мой долгий пульс ничто не вольно...
Как окровавленному сердцу больно!
Что? Сердцу? Нет, в моей груди нет сердца!
В ней урна с пеплом жизни включена...
О, сжалься ты, земная мать, о, Терта, —
Пусть урна будет та погребена...
Прах улетит... Земля же милосердна,
Пусть боль земли землей исцелена...
Пусть дней подкидыш жизни путь отметит, —
И, может быть, отца за солнцем встретит.
Таким образом, из жизнерадостного, всегда оппозиционно настроенного, дерзкого и боеспособного представителя восходящей буржуазии Тегнер обращается в ипохондрика, лишенного жизнеутверждающей радости пессимиста, не верящего в борьбу и победу бесхребетного представителя межеумочной интеллигенции, оторвавшейся от своей почвы, но и не примкнувшей целиком к мировоззрению уходящего феодально-аристократического слоя. Тегнер является как бы олицетворением водораздела, в котором встречаются две эпохи, два мира. В своей элегии «Могила Наполеона» («Napoleons graf») Тегнер находит образное выражение такому положению: