Быт русской армии XVIII - начала XX века - Карпущенко Сергей Васильевич - Страница 102
- Предыдущая
- 102/121
- Следующая
Только при такой дисциплине возможно единодушие в офицерском обществе. Порядочность, воспитываемая общественным мнением, до того внедряется в плоть и кровь каждого офицера, что всякий выход из нее какого-нибудь отдельного лица претит натуре всего общества и встречается твердым, единодушным неодобрением.
При таком положении устанавливаются прекрасные товарищеские отношения между старшими и младшими, и слово «ты», столь вредное и опасное при обращении между людьми дурного тона, является здесь уместным, не представляющим никаких дисциплинарных неудобств.
Может быть, вы еще думаете, что такая дисциплина постоянно держит офицера в стеснительном, напряженном состоянии и лишает его одного из драгоценнейших в нашей жизни даров — свободы? Напротив, в то время, как люди дурного тона жмутся, чувствуют себя связанными в присутствии лиц, имеющих власть, люди, воспитанные в духе разумной дисциплины, держат себя с начальством совершенно непринужденно, исполняя все дисциплинарные тонкости по рефлексу… Идея военного братства только и может осуществляться в том обществе, где начальники не рискуют натолкнуться на бестактность подчиненных, а подчиненные на резкость со стороны начальников. Истинная дисциплина именно к этому и ведет; ее девиз: отдай начальнику весь положенный долг и умей при этом держать себя с гордым сознанием своего офицерского достоинства. Нетрудно понять, что педантичное исполнение дисциплинарных требований не оставляет места для неловкого или унизительного положения офицера; наоборот — всякое упущение в этом отношении, всякий расчет на слабость или снисходительность начальника унижают офицерское достоинство. Как это все просто, и как еще много есть недалеких людей, которые этого не понимают…
— Верно, верно! Ей-богу, правда! — послышался опять голос полковника, и этот голос показался нам растроганным. Вся фигура полковника, исполненная благоговейного интереса, тянулась к рассказчику.
— А теперь спустимся вниз, — продолжал Б., — и рассмотрим подонки бытовой дисциплины. Встретил я как-то на улице двух подпрапорщиков, которые, как говорили в старину, имели до того «подлый воинский вид», что мне стыдно и больно стало за нашу армию, и я счел своей обязанностью задержать их. Прежде всего они хотели улизнуть от отдания чести, заметив, что я смотрю в другую сторону (это будущие-то офицеры!); когда же я обернулся к ним, они как-то лениво подняли руки и не донесли их как следует до козырька. Сколько неряшливости было выказано в этом обряде: пальцы растопырены, локоть не поднят, а в лице такое выражение, как у человека, исполняющего скучную казенную повинность. Когда же я остановил их, они встрепенулись, стали как вкопанные и смотрели на меня с заискивающим выражением. Вот это — дисциплина, грубая, бессознательная, которая рассеется, как дым, если перестанут поджигать ее наказаниями.
Как же нам, господа, смотреть на офицера, который соразмеряет аккуратность в исполнении установленного законом правила с принятой в полку порцией наказания за уклонение? Красив ли офицер, например, едущий в экипаже и впустую пропускающий мимо себя незнакомого генерала, идущего пешком, зная наверно, что генерал не станет звать городового, чтобы задержать провинившегося? Красив ли офицер, являющийся на похороны своего подчиненного вместо установленной формы чуть ли не в расстегнутом сюртуке, зная наверно, что там не будет начальника, который может его подтянуть? Полагаю, господа, что никто из нас не станет сомневаться в тупости и развинченности такого человека как в умственном, так и в нравственном смысле. Эти люди при всей своей ограниченности имеют претензию руководиться особой логикой, развращая своих младших товарищей, «Чего ты тянешься, — говорят они поступившему вновь офицеру, — что тебе, лишний чин, что ли, за это дадут?» Под эту логику подводятся все поступки и все служебные действия, и, что всего удивительнее, ей иногда придают поучительный тон. И вот вы замечаете, что какой-нибудь недалекий человек, который не в состоянии даже проникнуть во внутренний смысл военных формальностей, начинает проповедовать, что в военной службе форма заела дух, что мы служим не делу, а лицам, и т. д.
Если мы проследим поведение такого человека, то увидим целый ряд аналогичных поступков того же свойства. Почему, например, не опоздать на одну минуту на занятия? Ведь от этого служба не пострадает (конечно, он не о службе заботится, а о проведении своей логики); но если допустить одну минуту, почему же не допустить и больше? Офицер опаздывает и с глупейшим, унизительным выражением в лице встречается взглядами с ротным командиром; тот по деликатности ничего не говорит или просто боится сказать (ведь в распущенном полку за такую преступную деликатность удостаивают вниманием на общественных выборах). Глаза у провинившегося офицера бегают, как у школьника, но он не краснеет, не смущается, он в своем роде герой, торжествующий перед товарищами, которые не рискуют так поступать.
Что же это, господа, за офицер, который не только не понимает военной порядочности, но и не верит в нее? Можно ли вверить такому офицеру какую-нибудь служебную святыню при обстановке, в которой трудно проверить исполнение? Страшно подумать, что в бою бывает обстановка, где начальство вверяет офицеру честь полка, не имея возможности следить за его действиями! Не тот ли это офицер, который, возвращаясь со сменившимся караулом, оглядывается во все стороны и, не замечая начальства, произносит нижним чинам развращающие слова: «Ступайте сами домой, да поскорее, чтобы кто-нибудь не встретил». Не этот ли самый офицер совершенно равнодушен к чести, славе, доброму имени своего полка и до того циничен, что не может даже скрыть своей скверной улыбки при виде неловкого положения начальника при неудаче на смотру?
Ах, господа, до чего же может дойти распущенность офицера в той части, где нет нравственной связи между начальником и подчиненными и где поэтому нельзя установить и дисциплины. Там не только слабый, но и строгий начальник, обильно рассыпающий взыскания за служебные проступки, совершенно не догадывается о их происхождении, не вникает во внутреннюю жизнь офицерского общества и во всех своих действиях бродит впотьмах. Где же тут обаяние авторитета начальника, если каждый не только видит, но даже смеется над его усилиями уничтожить отпрыски зла без всякого представления о его корне? Что молодежь! — это гибкий, мягкий и прекрасный материал в своем первоначальном виде: перемените ветер — и она сейчас же наклонится в хорошую сторону и будет чувствовать себя гораздо счастливее под надежным нравственным покровом. Дело только отчасти заключается в личном составе молодежи; главным же образом в том, что есть благодушные начальники, совершенно не обладающие педагогической прозорливостью, не видящие, не чувствующие присутствия в полку вредной среды между старшими офицерами, которые санкционируют сомнительные офицерские проступки, вышучивают службу, составляют партии и, группируя вокруг себя молодежь, систематически развращают ее, оставаясь при этом на хорошем счету и даже получая награды.
Вот такой элемент следует привлекать к порядочности, не останавливаясь ни перед какими законными мерами.
— Пожалуйста, господа, — сказал Б. после некоторой паузы, — не принимайте моих слов за хулу или пороки нашей доблестной армии. Наверно, вы сами заметили в моем рассказе простой литературный прием; я хотел по возможности рельефнее очертить предмет и для этого сделал некоторые обобщения, соединяя в один тип отрицательные черты нашего войскового строя. Понятно, что нет офицеров, соединяющих в себе все приведенные недостатки, и еще менее вероятно существование полков, состоящих из таких офицеров; но тип приведенного мною офицера все-таки возможен, и говорить о нем надо хотя бы для того, чтобы ориентировать лиц, путающихся в понятиях о военном строе и в анализе происходящих в нем явлений, иногда очень сложных и неожиданных.
На этом генерал Б. остановился и посмотрел на часы.
— С дозволения вашего превосходительства, — сказал полковник, осторожно въезжая на стуле в середину кружка, — я тоже могу кое-что рассказать про один здешний полк. Это было в первую мою поездку в Питер. Приехал, остановился в «Гранд-Отеле», и разобрало меня нетерпение дома посмотреть, архитектуру здешнюю; так, не переодевшись, и пошел в стареньком сюртуке, положим, в хорошем, сшитом у «Сидорова из Парижа», в Тифлисе. Прохожу мимо Дюссо — знаменитый такой ресторан был — и думаю: надо же зайти, чтобы было что порассказать, когда вернусь. Захожу, нарочно выбрал два самых заковыристых блюда, забился в угол и завтракаю; думаю, никто меня не увидит. Вдруг входят три блестящих офицера; пристально взглянули на меня; один, самый высокий, навел лорнетку, заметил две полоски на погонах и подал знак товарищам; сейчас же все, как один человек, сделали форменный воинский поклон и спросили разрешения сесть. «Вот офицеры так офицеры!» — подумал я, и так мне приятно стало на них смотреть… чистенькие, красивые, а какая дисциплина, как держат себя почтительно, какое уважение к штаб-офицерскому мундиру. Положим, у нас все это соблюдается, да только совсем не тот «коленкор». Сидим, завтракаем. Только я замечаю, что у них форма похожа на форму сына нашего командира полка, а мне этого юношу поручено было проведать. Подошел, спрашиваю: «Не у вас ли служит Р.?» Оказалось, что у них. Они опять встали и, несмотря на мое разрешение, не садились, пока я сам не сел, причем один из них пододвинул мне стул. Конечно, сейчас же по русскому обычаю предложили мне разделить с ними компанию, выпить вина. С полным удовольствием просидел я с ними полчасика, а они все ухаживали за мной и проводили до дверей, когда я уходил.
- Предыдущая
- 102/121
- Следующая