Бунт на борту
(Рассказы разных лет) - Зуев-Ордынец Михаил Ефимович - Страница 11
- Предыдущая
- 11/44
- Следующая
— Ишь, в шляпе, — громко и удивленно сказал один из казаков, когда кавалькада проезжала мимо их печки.
— Видать, лекарь, — откликнулся второй. А подумав, добавил: — А может, аптекарь?
— Много вы разумеете! Видали, посадка у него не наша, не армейская? То поп немецкий. Мало ли в армии немцев-офицеров!
Офицер, ехавший рядом со штатским, стукнул стременем о его стремя.
— Слышали, Пушкин? Казаки считают вас и пастором, и лекарем, и аптекарем. Каково, а?
Голубые глаза Пушкина сверкнули затаенным смехом.
— А вы знаете, господа, какой приказ о лекарях и аптекарях издал царь Петр? «Лекарям и аптекарям впереди войск не идти, дабы не смущать своим паскудным видом храбрых воинов».
Все дружно захохотали. Переждав смех, Пушкин сказал лукаво:
— Вот и меня вы на аванпосты и на передовую линию не пускаете. Дабы я не смущал своим видом вашей отменной храбрости?
…Разговор этот происходил в горах Саган-Лу 13 июня 1829 года. Накануне, переночевав в Карсе, Пушкин догнал наконец армию генерал-фельдмаршала графа Паскевича. Здесь он встретил многих своих друзей — Николая Раевского, лицейского своего товарища Вольховского, Ивана Пущина и братца Левушку.
Старые друзья радостно приветствовали поэта. «Как они переменились. Как быстро уходит время!» — думал горестно Пушкин, глядя на друзей.
Вольховский оброс бородой, но это был прежний лицейский умница, трудолюбивый, добродушный, скромный и кроткий Вольховский. Иван Пущин, разжалованный за принадлежность к тайному обществу, носил солдатскую шинель, что не мешало ему быть главным советником графа Паскевича по военно-инженерным делам.
Брат Левушка, «Лайон курчавый», превратился в настоящего драгунского офицера — беспечного, всегда веселого, неутомимого в походе, храброго и легкомысленного, но по-прежнему горячо любил своего старшего брата.
В этот же день Раевский представил Пушкина графу Паскевичу. Главнокомандующий принял поэта будто истинный завоеватель, каким он себя в душе и мнил: в окружении блестящей свиты, при зловещем сиянии бивуачных огней. Трепеща золотой бахромой генеральских эполетов, поигрывая белыми аксельбантами, фельдмаршал с небрежной и наигранной сердечностью предложил поэту свое гостеприимство. Но Пушкин отказался жить при штабе главнокомандующего. Ему не нравился этот сомнительного качества полководец, не нравилась и его свита — чванливые недоросли из «гвардионов». А возможно, Пушкин догадывался, что гостеприимство это предложено с целью установить крепкую слежку за ним, крамольным поэтом.
Пушкин вернулся в палатку Раевского. Поздно вечером, после ужина, он вышел один на воздух и пошел медленно к берегу Каре-Чая. Вот она, заманчивая чужбина, о которой он так долго и так страстно мечтал!
За время путешествия своего по Кавказу он уже дважды испытал это острое и пряное ощущение чужбины.
Впервые это случилось в Гумрах. На рассвете его разбудил казак, и он вышел из палатки. Утренняя прохлада окатила его, как холодной водой. Он счастливо поежился. Солнце всходило и ярко освещало исполинскую двуглавую гору.
— Что за гора? — спросил он.
— Лагез, — равнодушно ответил казак, снимавший торбу с морды коня.
Какая волнующая, притягательная сила в этих чуждых нашему слуху названиях! Он жадно смотрел на гору. Вечный снег лежал на ее вершине. Темные движущиеся пятна иногда пробегали по вершинным снегам. Там танцевала метелица, там бушевали снежные бураны. А здесь ветер обвивал шею, словно шелковая ткань, здесь горячо палило солнце. Но как бы хотел он в эту минуту быть там!
Казак доложил, что лошадь готова. Пушкин оторвал взгляд от вершины и сел в седло. Вскоре он скакал с казаком по широкому цветущему лугу. Впереди заблестела река, через которую им надо было переправляться.
— Вот и Арпа-Чай, — сказал казак.
Арпа-Чай! Граница между Россией и Турцией! И снова он почувствовал неизъяснимое волнение — предвестие огромного приближающегося счастья. Он хлестнул коня, тот смело бросился в реку и вынес его на турецкий берег. Нет, не турецкий. Он был уже завоеван. Это была по-прежнему Россия…
…И здесь, на берегу Карс-Чая, он не на чужбине, а по-прежнему в России.
Он оглянулся на лагерь. Солдатские костры, расположенные на берегу, длинными огненными столбами отражались в реке.
Из лагеря прилетела солдатская песня. Солдаты пели со злой, невеселой удалью:
Нет, и проскакав тысячи верст, не убежал он все же от России.
Много раз пытался он сбежать за рубеж. Не от России, нет! Россию он любил любовью глубокой, восторженной, но и печальной и гневной. Печаль — об ее страданиях в царских кандалах и застенках, гнев — против ее тюремщиков и палачей. Но он непоколебимо верит, что придет пора, и рухнут тюремные стены и рассыплются в прах ее кандалы. Россия вспрянет ото сна!..
Без России он жить не может. Он и почивать вечным сном будет в ее милых пределах. Но ему, поэту, нужны, как орлу, подоблачная высота и дальние горизонты. Ему хотелось хоть на время уйти из тюремной духоты и свободно подышать воздухом чужбины. Он мечтал об адриатических волнах, о странах, воспетых Байроном, о Греции, где восстала против ига турок гетерия; он рвался в Испанию, где еще свежа была память о мятежном Риего-и-Нуньесе, в шумный прекрасный Париж и даже в неподвижный Китай. Сколько раз просил он царя отпустить его за рубеж, но на все его просьбы ответ бывал всегда один — отказ. Пришлось думать о побеге. Он пытался бежать из Одессы, из унизительной «командировки на саранчу». Он тогда мечтал быть вольным, как его «цыганы». Приятель, негр Али, искал для него подходящий корабль. Корабля не нашлось — побег не состоялся.
Он хотел бежать за границу из Михайловской ссылки под видом слуги Алеши Вульфа. Были куплены дорожная лампа, чернильница и чемодан.
Совсем недавно, весной прошлого года, он чуть было не убежал на чужбину прямо из столицы. Ему пришлось провожать своего знакомого на иностранный корабль в Кронштадт. И он едва устоял против огромного искушения спрятаться в каюте приятеля и сидеть там до выхода корабля в море.
И даже сюда, в действующую армию, его не пустили, объяснив отказ оскорбительно: «Поелику все места в ней заняты». Для первого поэта России не нашлось места в русской армии.
Тогда он сел в бричку и уехал на Кавказ без разрешения. Пусть злятся и царь и Бенкендорф.
Ему было душно. Когда же он вырвется из России, которую царь и жандармы сделали для него тюрьмой?
— И дернул меня черт с умом, с талантом родиться в России! — громко и сердито сказал он в темноту ночи.
Он провел рукой по влажной траве и ладонью, холодной и мокрой от росы, отер лицо и глаза.
Стало легче.
Барабаны пробили утреннюю зорю. И ему почудилось, что он снова в лицее. За барабанами грохнула вестовая пушка. Тогда он понял, где находится, и начал быстро одеваться. По утрам было прохладно, и он накинул поверх мирного штатского сюртука косматую воинственную бурку. Взял плеть, единственное свое оружие, и вышел из палатки.
Армия двинулась. По совету Раевского, Пушкин присоединился к Нижегородскому драгунскому полку, когда передовые эскадроны нижегородцев уже втянулись в ущелье Инжа-Су.
Хищная, первобытная красота была кругом. Горы заросли угрюмыми соснами. Овраги, еще белевшие снегом, дышали холодом. Пушкину невольно припомнилось мрачное Дарьяльское ущелье.
За спиной его раздались голоса. Он оглянулся. Драгуны ехали по шесть в ряд. Застегнутые на подбородке чешуйчатые ремни киверов делали их лица мужественными и строгими. Но даже кивера не могли скрыть испуганной бледности некоторых лиц. Пушкин услышал слова:
— Как дернет турок картечью — тогда держись!
Действительно, ущелье было очень удобно для засады.
- Предыдущая
- 11/44
- Следующая