Петр Первый - Толстой Алексей Николаевич - Страница 61
- Предыдущая
- 61/240
- Следующая
Все повернули головы к Петру, и он понял, что дело с Квириным Кульманом давно приговорено. Он прочел это в спокойных глазах матери. Одни Ромодановский неодобрительно шевелил усами. Петр сел прямо, рука потянулась — грызть ноготь. Так в первый в жизни раз от него потребовали государственного решения. Было страшно, но уже гневный холодок подступил к сердцу. Вспомнил — недавние разговоры у Лефорта, полные достоинства умные лица иностранцев… Вежливое презрение… «Россия слишком долго была азиатской страной, — говорил Сидней (на следующий день), — у вас боятся европейцев, но для вас нет опаснее врагов, чем вы сами…» Вспомнил, как было стыдно слушать… (Велел тогда подарить Сиднею соболью шубу, и — чтобы к Лефорту более не ходил, ехал бы в Архангельск.) А что сказал бы англичанин, слушая эти речи? Срыть кирки и костелы в слободе? Вспомнил — летом в раскрытые окна доносилось дребезжание колокола на немецкой кирке… В этом раннем звоне — честность и порядок, запах опрятных домиков на Кукуе, кружевная занавеска на окне Анны Монс… Ты и ее тоже бы сжег, живой мертвец, черный ворон! Кучи пепла оставил бы на Кукуе! (Теперь уже Петр жег глазами патриарха.) Но сильнее гнева (не Лефортовы ли уроки?) — поднялись упорство и хитрость. Ладно, — бояре-правители, — бородачи! Накричать на них было недолго, — повалятся на ковер мордами, расплачется матушка, уткнется патриарх носом в колени, а сделают все-таки по-своему, да еще и с деньгами поприжмут…
— Святейший отец, — сказал Петр с приличным гневом (у Натальи Кирилловны изумленно поднялись брови), — горько, что нет между нами единомыслия… Мы в твое христианское дело не входим, а ты в наше военное дело входишь… Замыслы наши, может быть, великие, — а ты их знаешь? Мы моря хотим воевать… Полагаем счастье нашей страны в успехах морской торговли. Сие — благословение господне… Мне без иноземцев в военном деле никак нельзя… А попробуй — тронь их кирки да костелы, — они все разбегутся… Это что же… (Он стал глядеть на бояр поочередно.) Крылья мне подшибаете?
Удивились бояре, что Петр говорил столь мужественно. «Ого, — переглянулись, — вот какой!.. Крутенек!..» Ромодановский кивал: «Так, так, истинно». Патриарх подался сухим носом к трону и крикнул с великой страстью:
— Великий государь! Не отымай у меня сатанинского еретика Квирина Кульмана…
Петр насупился. Чувствовал — в этом надо уступить бородачам… Наталья Кирилловна пролепетала: «Государь-батюшка», — и ладони сложила моляще… Покосился на Ромодановского, — тот слегка развел руками…
— До Кульмана нам дела нет, — сказал Петр, — отдаю его тебе головой. (Патриарх сел, изнеможенно закрыл глаза.) А теперь вот что, бояре, — нужно мне восемь тысяч рублен на военные да на корабельные надобности…
…Выходя из дворца, Петр взял к себе в сани Федора Юрьевича Ромодановского и поехал к нему на двор, на Лубянку, обедать.
7
Из деревни Мытищи в кремлевский дворец привезли бабу Воробьиху для молодой царицы. Евдокия до того ей обрадовалась, — приказала бабу прямо из саней вести в опочивальню. Царицына спаленка помещалась в верхней бревенчатой пристройке, — в два слепенькие окошечка, занавешенные от солнца. На жаркой лежанке бессменно дремала в валенках и в шубейке баба-повитуха. У Евдокии вот-вот должны были начаться роды, и уже несколько дней она не вставала с лебяжьих перин. Конечно, хотелось бы передохнуть от душного закута, — прокатиться в санках по снежной Москве, где сизые дымы, низкое солнце, плакучие серебряные ветви из переулков задевают за дугу… Но старая царица и все женщины вокруг, — боже упаси, какое там катанье! Лежи, не шевелись, береги живот, — царскую ведь плоть носишь… Дозволено было только слушать сказки с божественным окончанием… Плакать — и то нельзя: младенец огорчится…
Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых лаптях, под холщовой юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие, взор мышиный, лицо хоть и старое, но румяное, и говорила — без умолку… С порога зорко оглядела, все приметила, упала перед кроваткой и была пожалована: молодая царица протянула ей влажную руну.
— Сядь, Воробьиха, рассказывай… Расскучай меня…
Воробьиха вытерла чистый рот и начала с присказки про дед да бабу, про поповых дочек, про козла — золотые рога…
— Постой, Воробьиха, — Евдокия приподнялась, глядя, дремлет ли повитуха, — погадай мне…
— Ох, солнце красное, не умею…
— Врешь, Воробьиха… Никому не скажу, погадай, хоть на бобах…
— Ох, за эти бобы-то — шкуру кнутам ныне спускают… На толокне разве, — на святой воде его замешать жидко?
— Когда начнется у меня? Скоро ли? Страшно… По ночам сердце мрет, мрет, останавливается… Вскинусь — жив ли младенец? О господи!
— Ножками бьет? В кое место?
— Бьет вот сюда ножкой… Ворочается, — будто коленочками да локотками трется мягко…
— Посолонь поворачивается али напротив?
— И так и эдак… Игреливый…
— Мальчик.
— Ох, верно ли?..
Воробьиха, умильно щуря мышиные глаза, прошептала:
— А еще о чем гадать-то? Вижу, краса неописуемая, затаенное на уста просится… Ты — на ушко-мне, царица…
Евдокия отвернулась к стене, порозовело ее лицо с коричневыми пятнами на лбу и висках, с припухшим ртом…
— Уродлива стала я, что ли, — не знаю…
— Да уж такой красы, такой неописуемой…
— А ну тебя… — Евдокия обернулась, карие глаза полны слез. — Жалеет он, любит? Открой… Сходи за толокном-то…
У Воробьихи оказалось все при себе, в мешке: глиняное, блюдце, склянка с водой и темный порошок… (Шепнула: «Папоротниково семя, под Ивана Купала взято».) Замешала его, поставила блюдце на скамеечку у кровати, с невнятным приговором взяла у Евдокии обручальное кольцо, опустила в блюдце, велела глядеть.
— Затаенное думай, хочешь вслух, хочешь так… Отчего сомненье-то у тебя?
— Как вернулся из лавры, — переменился, — чуть шевелила губами Евдокия. — Речей не слушает, будто я дура последняя… «Ты бы чего по гиштории почитала… По-голландски, немецки учить…» Пыталась, — не понимаю ничего. Жену-то, чай, и без книжки любят…
- Предыдущая
- 61/240
- Следующая