Колечко
(Забытая фантастическая проза XIX века. Том I) - Ушаков Василий - Страница 24
- Предыдущая
- 24/32
- Следующая
Юлинька была утешена, и вскоре по всей Москве разнеслись слухи, что Гацфельд женится на богатой Чураксиной. Эти вести дошли и до него. Напрасно он уверял, что ему это и в голову не приходило: все стояли на своем, и даже друг и товарищ, князь Лиодоров, поздравил его от души и сказал:
— Доброе дело! Что смотреть на то, что она не дворянка? Как говорят, она очень богата, прекрасно воспитана и недурна собою, une jolie personne[18]. Чего же более?
Последние два пункта были вовсе несправедливы, потому что Юлинька и в провинции не была бы признана прекрасно воспитанною; а что касается до красоты, то она, по пословице, и не сиживала вместе с красавицами. Худощавая, бледноватая и с черными зубами!.. Какое сравнение с Анелею?..
Кстати, об Анеле. Густав сам замечает, что он едва ли не менее думает о сочетании с нею, нежели с Чураксиною. Он как-то отвык от нее. Они уже более года не видались, и переписка их прекратилась. Анеля не могла много писать по-французски, а польский язык не очень понятен Гацфельду; он же не писал за недосугом. Все это по форме и в порядке, и дела еще не расстроило. Только по странному стечению обстоятельств, в то самое время, когда московское пустословие высватало Чураксину за Гацфельда, он получил от самой Анели освобождение от всех прежних обязанностей и дозволение жениться на другой. Да! это ясно выражено в коротеньком письме, которое начинается сухим, обыкновенным воззванием: «Monsieur!..» — ничуть не лучше «милостивого государя» — и оканчивается слишком равнодушным: «votre servante», «вам готовая к услугам». Что это значит?.. Через два дня все пояснилось.
Пан Гулевич должен был убедиться в той горькой истине, что его племянница подвергнулась участи большей части легкомысленных девушек. Все клятвы и уверения Гацфельда на деле не исполнялись, а времени ушло много. По всему заметно было, что Густав, пользуясь своим отсутствием, намерен отделаться от тягостной обязанности очень благородным и весьма употребительным средством, то есть, намерен отмолчаться, и своим молчанием заставить замолчать и требующих и собственную совесть. Пан Гулевич уже видал тому примеры, однако с своей стороны не только не намерен был так скоро замолчать, но решился заговорить так громко, чтобы и виновному было не до молчания. Не сказав ни слова Анеле, он, с одним офицером, отправившимся в Москву, послал прегрозное и пренеучтивое письмо к Гацфельду, и недели через две после этой экспедиции торжественно объявил племяннице, что теперь вероломный должен будет решить ее участь. Как только узнала это Анеля, то с твердостью начала выговаривать дяде за его поступок и сказала, что решение этого дела зависит не столько от Гацфедьда, сколько от нее самой, и что если она ни к чему не принуждает, то другие не имеют на то ни малейшего права. И после, движимая каким-то чувством — благородным ли великодушием, любовью ли, досадою ли, презрением ли к изменнику — этого она и сама не знала, — но, движимая одним из этих чувств или, вероятнее, всеми вместе, написала к Гацфельду то холодное письмо, которое так его изумило. Между тем, офицер с письмом пана Гулевича загостился на дороге у знакомых и приехал в Москву позже, нежели предполагал. Таким образом, грозное послание дяди было получено после письма Анели. И та, и тот как будто вызывали Гацфельда на разрыв с ними: так, по крайней мере, сам он решил в первую минуту неудовольствия, и впоследствии подкрепил это решение своими философическими размышлениями.
«Женись! Женись на Чураксиной! Не упускай случая, Густав Гацфельд!»
Вот что говорили все его знакомые, все незнакомые, вся Москва хором, все ее улицы, переулки, закоулки, приходы с странными прилагательными, физиономии всех проходящих, каждый богатый дом, каждый великолепный бал или обед, едва ли не каждая ворона, голубь и воробей, разлетывающие по белокаменной. Все, все твердило ему: «Женись на Чураксиной!» А один ему известный, таинственный голос говорил: «Возьми триста тысяч, выходи в отставку, поезжай в чужие край и выиграй там три миллиона, в чем ты не имеешь никакого сомнения; с Анелею дело кончено, и ты не виноват!»
Гацфельд решился и отвечал всей Москве: «Женюсь, женюсь на Чураксиной». Дело слажено до половины; кажется, препятствия быть никакого не может. Ульяну Чураксину они видимо навязывают ему на шею; глупой девке натолковано, что это самый выгодный жених: она во сне и наяву видит только то, как бы ей быть скорее полковницею Гацфельд. Русак Африкан и его добрая Любава рады породниться с хорошим человеком; это они сами говорят, и прибавляют к тому, что Густав Федорович не оставит своим покровительством их Питашу, запишет его в службу и выведет в офицеры. Бедняжки! прости вас Бог!..
О Северьяне и Каролине Францевне говорить нечего: имя Гацфельда нерусское, и довольно для них.
Остается матушка Елисеевна.
— А какого он закона? — с важностью спросила она, когда выслушала предложение. Принуждены были ей объявить, что Гацфельд закона нерусского.
— Ну, так и толковать нечего! Ульяне нельзя быть за ним!
Ответ решительный и неопровержимый. Урезонить Елисеевну не было никакой возможности. Весь ум Каролины Францевны в этом случае был бессилен, тем более, что сама она была иноверка. Все предлагающие Чураксины вынуждены были недовольными физиономиями выразить, как неприятно им такое сопротивление: слова были бы напрасны. Ульяна воспользовалась правами разочарованной любовницы или, яснее по-русски, невесты, лишенной жениха: она упала в обморок, потом кричала и плакала, в заключение легла в постель, отказывалась от пищи и громко призывала смерть.
— Дура, дура! — говорила матушка Елисеевна. — Сама не знает, что говорит!
Гацфельд сам объяснился с упрямою Елисеевною, и с чрезвычайно важным видом объявил ей, что он любит ее дочь, ею взаимно любим, и что отказ матери почитает за обиду не только себе, но и мундиру своему. Он много кое-чего ей наговорил и начал стращать тем, что прибегнет к покровительству местного начальства.
— Оно так, мой батюшка! — спокойно отвечала Елисеевна. — Только я никакого начальства не боюсь. Я властна в моей дочери. Мы люди темные, верим тому, чему нас учили. Нам отцы и деды заповедали с иноверцами не связываться, по русской поговорке: «всякий сверчок знай свой шесток!» А стыдно вам, сударь, дворянину и офицеру, с последнего ума сводить глупую девку. Вы добираетесь до ее приданого — не видать вам его, как ушей своих!
Прошла неделя, и вдруг Ульяна сделалась чрезвычайно весела, начала ребячиться, смеяться кстати и не кстати, распевать песенки, приплясывать и попрыгивать.
— Что это, мать моя? — спросила Елисеевна. — Чему так обрадовалась?
— Об чем же печалиться? — в свою очередь спросила Ульяна.
— Ты еще что-нибудь затеваешь?
— Конечно, затеваю, и доброе дело. Я выхожу замуж.
— Что такое?
— Так, ничего! Вы сказали моему жениху, что ему не видать моего приданого, как ушей своих. Он его и не требует. Берите себе мое приданое. Перед вами оно! А я беру жениха, которого выбрала.
— Да кто тебе позволит?..
— А кто может мне запретить? — с живостью возражала Ульяна. — Разве я не властна располагать своим сердцем?
Елисеевна побледнела и задрожала.
— Если так, — сказала она, задыхаясь, — то… прости меня, Господи!
Ульяна испугалась, однако нарочно продолжала казаться веселою. Елисеевна велела к вечеру созвать всех родных и пригласить Гацфельда. Все собрались. Матушка попросила их подождать, вышла в другие комнаты и через полчаса явилась в собрание, неся в руках икону.
— Ульяна! — сказала она. — Густав Федорович! Пожалуйте сюда. А вас всех прошу прислушать. Единственная, родная дочь объявила мне, что она выходит замуж против моей воли. Не потерплю такого греха, стыда, чтобы материнское благословение было презрено. Я его даю…
Благословив дочь и жениха, она сказала последнему:
— Вот вам ваша невеста. Если вы согласны взять за себя непокорную дочь, то сами отвечайте за то, что будет вперед. Только я предрекаю, что счастья вам не будет!
- Предыдущая
- 24/32
- Следующая