Оберег - Гончаров Александр Михайлович - Страница 15
- Предыдущая
- 15/57
- Следующая
О, как страшно, когда разрушаются последние иллюзии. А иллюзии, как известно, удел слабых…
Ну и пусть. Меня сейчас не задевает даже это. Прощай же, моя непреходящая боль. Вот и поезд твой подали. Спасибо, что ты существуешь на этом белом свете, жестоком и прекрасном.
И прошу тебя: не буди, не тревожь меня больше. Не к чему теперь это. Не надо. Ты сделала выбор в свое время, не став меня ждать и выскочив замуж за первого встречного. Неси свой крест. А я понесу свой. Теперь уж, похоже, недолго…
Вся трагедия в том, что я люблю совсем не тебя. А свою мечту, которую выдумал когда-то, вылепил из наивных полудетских грёз, и, подобно Пигмалиону, влюбился в нее. Живая же ты для меня — почти чужой человек. Так не бывает, я знаю, но это так.
Прости же и прощай.
Вот поезд отъехал, я выхожу на середину освещенного моста, как на арену, помимо воли вспоминаю несчастного того певца, недавно погибшего, который надеялся стать артистом, а сделался рецидивистом, пережившего, тем не менее, шумную, невиданную, настоящую славу — пол-города хоронило! — мечтавшего о друге и любимой, но так и не обретшего рядом родной души, прожившего жизнь — непонятым и одиноким. Я такой же неприкаянный странник на этом бессмысленном извилистом пути, и дорога у меня тоже — пиковая.
И, как он, я тоже серьезно любить не могу, а душою кривить нет желанья… Делаю шаг вперед и лечу «солдатиком» в воду. Дух захватывает, как когда-то в юности когда крутил на «Мигарях» мертвые петли. Ух ты! А вода-то, оказывается, вовсе и не теплая. А холодная.
Даже ледяная. Брр!
Ну так скорее, значит, оклемаюсь-отойду от этого болезненного, но такого сладкого наваждения. Брр! Ведь клин — клином…
А где же берег-то?
BESAME MUCHO
В.Авдеевой
Cмеющийся лев
Наше судно вспарывало густые воды, которые стояли как кисель; дождь сеялся лениво и словно через силу, но берегов, тем не менее, видно не было, и казалось, что мы в каком-то ирреальном мире, на другой планете, или во сне. Но вот потянул откуда-то лучистый ветер, и дождь-рыбак стал сворачивать, скручивать свои сети; солнце порубило кривыми мечами дождевое желе, а ветер скомкал, слепил из этих дрожащих обрубков колоба, и погнал, покатил их по парящей, уставшей, отлежавшей бока воде, и показалось, теплоход пошел потише, ибо теперь уж он не вспарывал воды, а нежно раздвигал их.
В динамике треснуло, щелкнуло, и пространство над гладью заполнилось вдруг музыкой. И какой!.. Удивительно, как мог этот обшарпанный, ободранный «колокол» на мачте извергать из себя такие звуки! Перенасыщенный страстью, бархатный баритон гнал по воде, лежащей в неге, мурашки: «Бе-са-мэ… басамэ мучо…» — выводил, выговаривал, рыдая, певец, и было в этом что-то далекое от нас, от нашей жизни, что-то словно и не из грешного мира сего вообще, и сам певец казался загадочным и далеким, нереальным, уж во всяком случае не негром, не Луисом Армстронгом, а — жителем какой-то иной планеты.
— Как необычно на душе… терпко и сладко, как перед смертью, — сказал я. — Так у меня бывало не раз… в самолете, например, перед открытым люком.
— Ну и как, прошу прощения, совершили? — спросил мой спутник в резиновых сапогах до колен.
— Чего?
— Ну… прыжок, извиняюсь, с парашютом.
— Да, совершил. И неоднократно, — ответил ему в тон.
Я еще не мог привыкнуть к его манере говорить, к его облику, к нему самому вообще. Да, честно говоря, и не было желания привыкать… Он вызывал у меня неосознанное отторжение (да и не только у меня, но, как успел заметить, у команды теплохода тоже), нечто среднее между брезгливостью и жалостью; всякий раз мне бывало неловко и стыдно перед ним за его странность и за его же неловкость, как бывает неловко и стыдно перед нищим за его же убожество.
Я увидел его впервые полчаса назад, в троллейбусе. Он выделялся из толпы: был в зимнем пальто с капюшоном и в резиновых сапогах, хотя на дворе стояло бабье лето. Он всем кланялся и у всех просил прощения, и всех витиевато благодарил. Перед мостом, где остановка запланирована, но водители обычно не останавливаются, так как редко кто выходит, он обратился в кабину: «Уважаемый господин водитель, будьте добры, откройте, пожалуйста, переднюю дверь, я выйду.» — «Вали!» — сказал из кабины «господин». — «Большое спасибо. Вы так любезны. Счастливого пути.» Пока он все это говорил, я тоже спрыгнул.
Оказалось, цель у нас была одна: теплоход, что стоял у причала. Теплоход был зафрахтован одной коммерческой фирмой, которая решила устроить благотворительный круиз по нашему водохранилищу — «для тех, кто одинок, но не потерял надежду найти свое счастье»; соискатели счастья посетят острова, осмотрят гидроузел и Адмиралтейскую церковь, в которой когда-то освящался первый русский флот, проплывут под четырьмя мостами — так обещала газета. С утра сыпался мелкий дождик, хоть и по-летнему еще теплый, но уже надоедливый по-осеннему, — потому и отдыхающих на теплоходе не оказалось ни души, и рейс, по логике вещей, должен был отмениться сам собой. Наверное, поэтому, когда мы появились — я под зонтом и мой супервежливый спутник с отвернутым капюшоном, — команда встретила нас недобрыми усмешками, а капитан в белых — некогда — штанах ядовито пошутил: «Вот, кавалеры уже есть, — снял с капюшона перо, — а дам пока нет. Не появятся ваши дамы через десять минут, будем считать, кабальеро, что плавание состоялось».
И тут появляешься ты.
Ты бежишь вприпрыжку, мокрая, в облепляющем тебя белом платье с рюшечками по плечам — очень легком для начала сентября и для этого дождя, пусть и по-летнему еще теплого, но уже и неласкового. Капитан плюет, досадливо крякает и дважды, нет, трижды подает команду отчаливать.
Ну зачем, зачем нас свело в тот дождливый день? Кому, какому сумасбродному богачу взбрела в голову шалая идея с этим странным круизом? Зачем все так случилось?..
И вот стоим мы втроем на носу теплохода со странным названием «Рио-де-Жанейро», на рифленой палубе стоим, под навесом, по которому стучат последние дождинки, а судно раздвигает гладь вод и раздвигает, и мы все такие разные — брюнет в плаще и с зонтом, блондинка в белом платье и лысый оригинал в резиновых сапогах и зимнем пальто, назвавшийся притом поэтом, да, да, так прямо и представился: я, дескать, поэт, — однако непогода и путешествия имеют свойство объединять людей, даже еще более разных, а мелодия, звучащая над нами, над сиреневым простором (теперь её повторял какой-то мальчик, и чистейший его альт серебром звенел во влажном, стекловидном воздухе) имеет свойство скручивать, свивать души, даже такие непохожие как наши, сплетать в одну нить, в одну тесьму, а божественная мелодия — уносить, уводить, отрывать от земли, от обыденщины… и вот стоим мы на носу судна, смотрим, как отслаиваются пласты зеленоватой воды, и говорим, говорим, говорим восторженно о чем-то несущественном, но для нас очень важном в тот миг, а теплоход, между тем, этот железный увалень, раздвигает воды и раздвигает, плотные воды нашего самодельного моря, пока чудный мальчик, этот херувимчик в белой кисее одежд касается нашего самого чистого, самого сокровенного, самого-самого, пока звучит над нами «Бе-са-мэ… бесамэ мучо…» — и мы, такие непохожие друг на друга, совсем чужие еще полчаса назад, становимся вдруг почти что… Единственное, что мне не совсем нравится, точнее, совсем уж не нравится, так это то, что ты на равных относишься к этому субъекту в резиновых сапогах, называющему себя поэтом, который всё-то у нас знает, обо всём имеет мнение, даже если его и не спрашивают, всюду сует свой нос, а другим и слова не дает вставить…
- Предыдущая
- 15/57
- Следующая