Сибирлетка (Повесть. Современная орфография) - Погосский Александр Фомич - Страница 9
- Предыдущая
- 9/17
- Следующая
За ним вошел в комнату фельдшер, красноносый и тоже раненый в каких-то сражениях, по своему обычаю — в лоб.
«Уж это только для вас, Лаврентьич, вместо пирога имянинного притащили мы; а доктор узнает — со свету сгноит: как таскаться по гостям с такой мязгой!» — кричал фельдшер, весело салютуя всей компании. Последние вошли колонисты: Бауер и еще два хозяина.
Лаврентьич усадил гостей; потом подошел к больному и положил ему на плечо руку: «Ну, Андрюшка, сиди, брат, да смотри не шевелись — не повреди ног!»
Андрюшка морщился и улыбался; Сибирлетка обнюхивал однородца своего и сильно махал хвостом, издавая какие-то, должно быть радостные, звуки. Узнал, что ли пес?
IV
Очень полезно описывать любопытные дела, например путешествия, разные изобретения, сражения: тут, что шаг, то новое сведение, поучительное для человека. Но ничего нет бесполезнее и скучнее описаний балов и пирушек: все они выходят на одно и тоже, — как бы выпить да подзакусить поплотнее. Из путешествий, работ и сражений люди выносят знание, пользу, честь и славу; а с пирушек — только похмелье, да иногда еще шишку на лбу.
Но на пирушке кавалера Лаврентьича случилось с героем нашим Сибирлеткой такое собачье обстоятельство, что хошь — не хошь приходится описывать всю пирушку. Нечего делать, опишем со всеми подробностями.
По приглашению имянинника, первый повел атаку «важной позиции» старик-унтер. Поздравив имянинника с двойным праздником, выпил и передал чарку кавалеру-моряку. Моряк поздравил, выпил и передал кавалеру-бомбардиру. В это время фельдшер кряхтел, чихал и совсем затеребил свой сизый нос, в нетерпеливом ожидании своей очереди. Чарка, между тем, перешла к учебному унтеру; учебный на этот раз свострил насчет двух праздников и двух зайцев, — нескладно да ладно — но хоть что-нибудь да вышло, и наконец передал чарку фельдшеру. Как человек ученый, фельдшер приврал к русскому поздравлению латинскую пословицу: бонус винус — людис пьянис! От доктора, говорит, выучился. Потом попросил свою душу: «сторонись душа — оболью!» — выпил, сморщился как-то мудрено: губы съежились с носом, а брови ушли к верху, сошлись с волосами — лоб исчез и один глаз заплакал, а другой зажмурился.
От него чарка пошла далее, по команде. Все поздравляли Лаврентьича: некоторые пили, а некоторые только мочили усы.
В это время, сидевший в углу лоботряс Андрей заплакал, как ребенок. Лаврентьич заботливо допрашивал его — что с ним сталось, не разболелись ли ноги? Но рекрут уверял, что ничего не болит.
«Так чего ж ты плачешь?»
«Я рад, дядюшка!» — отвечал Андрей, всхлипывая.
«Небось, водки хошь? А вот я те влеплю шпанскую муху во всю спину, да ляписом в нос! Гляди у меня, мальчишка!» — кричал фельдшер, с трудом ворочая язык во рту, набитом закуской, и потому казалось, будто он говорил в подушку: «рад, так молчи, а людям не мешай заниматься!»
Люди, впрочем, занялись так усердно, что разве только вестовая пушка помешала бы им. Но вестовой пушки на этот раз не случилось, а Облом Иваныч знал свое дело твердо и потому подал на стол сперва мелкие вещи: рыбину, шашлык татарский, да закусочки; а потом рассчитывал пустить в ход главные силы, именно — благодетеля под хреном. Благодетель этот, облитый сметаной с хреном и окруженный буграми хрена, как бруствером, — в полной готовности остывал на столе, перед открытым окном кухни. Сибирлетка, с озабоченной мордой, сновал из комнаты в кухню и обратно и, поглядывая на сокрушительную работу героев, трепетал за кости — его долю пирушки. На печке смиренная кошка жмурилась в какой-то ленивой безнадежности. Крохотный немец выполз в кухню из хозяйской спальни, зная, что солдат всегда прощелкает ему пальцами и языком какой-нибудь марш. Но не до марша теперь! Облом Иваныч стоял на пороге дверей и любовался осадой важной позиции: батарея опустошалась страшно.
И хорошо шло дело, хорошо бы оно и кончилось, если бы сами люди не носили с собой врага своего и не имели бы дурной привычки — делать два дела разом. Так ведь же нет: работают зубы, а нелегкая дернет и за язык.
«Что это у вас, Егор Лаврентьич, за собаченция такая?» — спросил учебный унтер, указывая на Сибирлетку и, невзирая на все похвалы, посыпавшиеся в честь Сибирлетки, он продолжал допрашивать: «А знает ли он какие-нибудь штуки, и черт ли в нем, если он никаких штук не знает, и отчего он такую бестию не повесит, если она не знает разных штук?»
Учебный унтер был — как говорится в народе — испорчен штукой: он не только хорошо знал всякие штуки и выверты, но и сам-то был с ног до головы штука. Шинель его была с бесчисленными складками на спине, с посадками и штучными узорами, где только прошла по ней игла; сапоги выскрипывали какие-то штуки музыки немазаных колес; вилку заносил он в миску как-то с темпом, и не без штуки направлял ее в рот. А языком молол такие штуки, от которых не только слушатели, но и сам он вчастую становился в тупик.
— «Нет-с, не вижу я ничего, окромя скотства в такой дворняге-с!» — утверждал учебный. Лаврентьич отстаивал Сибирлетку; зачем солдатской собаке штуки? Будь верна, сторожи, да не воруй — вот и все!
Собеседники брали сторону Лаврентьича, но учебный чуть не сбил всех с толку таким доказательством: «все единственно — говорил он — необученая собака, так сказать к примеру — и необразованный по фронту человек: черт ли в них?»
И все примолкли: «что правда, то правда!» — а унтер и пуще распространился в ясных доказательствах. — «Ну вот-с, примером сказать, солдат без тонкого образования до фрунту — тот же медведь: стрелять да ломить и дурак сумеет, это глупая наука! А следует всякая ловкость, темп, выверт, чтоб горело-с — с огня рвать и все как один-с, вот что-с!»
Все и замолчали было: унтер убедил и победил, на нежданный сикурс двинулся от кухни, и дело приняло крутой оборот.
Облом Иваныч слушал спор, как штуцерник в передовой цепи стрелков, заряжая свой штуцер, слушает перепалку. И вот парный его стрелок подбит, вот свистнуло ему мимо уха, вот щелкнуло в полу его шинели — курок взведен и он выступает вперед, раздув со злости свои усы… беда тебе, противник! Облом Иваныч слушал и заряжался гневом: кроме любви к Сибирлетке, он, вдобавок, был сам кашевар, — слово о необразованности по фрунту попало прямо в него. Застучала деревяга и красное лицо его очутилось перед носом учебного унтера.
— «А много-ли, сударь, свернулось Француза да Англичанина от ваших вывертов, осмелюсь я, сударь, спросить?» — ревел одноногий кашевар.
— «Ты, братец, взлезешь никак на нос, все единственно слепень: — не видишь, с кем говоришь!» — ответил надменно унтер. Но Облом Иваныч извинился по своему:
— «Не влезу никуда, сударь, а утерпеть не могу, а говорить могу! — много-ль его побито вашим скандачком-то?»
— «А известно, что немало их без голов валяется, так сказать, в капусту сбиты, — все же ловкость, следовательно, действует».
— «Ловкость, да не штучки, сударь, уж просим не взыскать, а не во гнев вам — оно так; не штучки ваши уложили их, а слег ли помер, так вот от этого, сакру-бле! — и мушкетер треснул кулаком в свою ладонь. — Стрелять, колоть, да ломить, черт возьми, по моему глупому разуму, — дело первое. Да сударь!»
— «Необразованный человек, никакой науки не видел!» — сказал учебный и отвернулся с презрением.
Астафьич, по количеству чертей и сакру-бле в речи мушкетера и по оскалу зубов его, предвидя сумбур, шепнул ему что-то на ухо, но кашевар успокоил его: «Тише воды буду — увидишь братец, а молчать не могу!» — Он уже сделал свое дело — раздул огонек, готовый погаснуть; многие взяли его сторону: кавалеру-артиллеристу и моряку очень понравилась его тукманка в ладонь; старик-унтер тоже одобрительно кивнул головой; Лаврентьич чихнул и сказал к этому: «сущая правда!» и указал Облому Иванычу на штоф: «выпей, мол, для куражу!» Пехтура в чепчике только таращил глаза и улыбался, он ничего не слышал кроме всегдашнего шуму в собственной голове. А учебный повторял, пожимая плечами: «необразованность, неучливость, никакой науки!».
- Предыдущая
- 9/17
- Следующая