Бальтазар - Даррелл Лоренс - Страница 45
- Предыдущая
- 45/57
- Следующая
На углу стояла группа женщин в домино, чьи резкие голоса не предвещали ничего хорошего. По языку и по выговору он успел понять: они гречанки и явно из высшего света. Для каждого прохожего у этих черных гарпий находилась пара слов, а если он был в домино, с него срывали капюшон и маску. Наруз тоже не избежал общей участи: одна из них поймала его за руку и начала фальшивым голосом предсказывать судьбу; другая спросила шепотом по-арабски, не хочет ли он… и положила ему ладонь на бедро; третья заквохтала по-куриному и принялась выкрикивать: «У твоей жены любовник!» — и прочие милые вещи. Он так и не понял, узнали они его или нет.
Наруз немного отступил, повел плечами, улыбнулся и бросился напролом, мягко отстраняя их с дороги и хохоча во все горло, — шутка насчет жены ему понравилась. «Не сегодня, голубки мои», — хрипло крикнул он по-арабски и вдруг подумал о Клеа; а поскольку дамы явно пытались удержать его силой, он побежал. Некоторое время они преследовали его по темной улице, смеясь и выкрикивая на бегу что-то несвязное, но он легко оставил их позади и, завернув за угол, выбежал прямо к особняку Нессима, все еще улыбаясь, немного запыхавшийся, приятно возбужденный первыми знаками внимания, которые оказал ему Город, — он словно вставил ключик в дверь, за которой все радости грядущей ночи. Холл был пуст, он увидел на диване домино и сразу же надел одно, прежде чем приотворить дверь в гостиную, откуда слышались голоса. Мешковатый костюм исчез с глаз долой. Капюшон он откинул на плечи.
Они сидели у камина и ждали его — приветствия он принял жадно и серьезно и пошел по кругу, поцеловав сначала в щеку Жюстин, пожимая руки прочим в агонии неловкого молчания. На лице у него застыло выражение самой что ни на есть фальшивой радости — он с отвращением заглянул в близорукие глаза Пьера Бальбза (терпеть его не мог из-за козлиной бородки и запонок) и в глаза Тото де Брюнеля (старушечий цуцик); но отцветшая роза Атэна Траша ему нравилась, потому что духи у нее были как у Лейлы, точь-в-точь; и ему было жаль Друзиллу Банубулу — такая умная, что даже и на женщину не похожа. С Персуорденом — обмен улыбками: товарищи, соучастники. «Ну, что ж», — сказал он наконец, переводя дыхание. Брат налил ему виски, подал с заботливой нежностью; и Наруз выпил медленно, на одном дыхании, как пьют крестьяне.
«Мы ждали тебя, Наруз».
«Изгнанник клана Хознани», — обворожительнейше улыбнулся Пьер Бальбз.
«Наш фермер», — вскричал коротышка Тото.
Разговор, прерванный было его внезапным появлением, снова сомкнулся у него над головой; он сел у огня и стал ждать, когда они решат, что уже пора ехать к Червони; руки его соединились в жесте глыбистом и окончательном, словно навсегда замкнув дремлющую в мышцах силу. Кожа у Нессима на висках натянулась, и он подметил про себя этот давний знак — брат был либо зол, либо чем-то встревожен. Темная красота Жюстин (в платье цвета заячьей крови) звучала глубоко и сочно, блики пламени в мягкой полутьме словно подпитывали ее — и возвращались многократно в блеске варварских ее драгоценностей. Наруз вдруг исполнился великолепным чувством отрешенности, радостным равнодушием; едва заметные признаки напряжения не беспокоили его, ибо причина была ему неведома. Только Клеа была — как трещина во льду, как темная полоса на горизонте. Каждый год, входя в дом брата, он надеялся застать ее в числе приглашенных. И каждый раз ее не было, и снова ему приходилось тенью блуждать всю ночь во тьме, без смысла и цели, даже в глубине души не надеясь встретиться с ней, и жить весь следующий год бесплотным призраком сей тайной надежды на встречу, как солдат на голодном пайке.
Говорили они в тот вечер об Амариле, о его несчастливой страсти к паре безымянных рук, к анонимному голосу из-под маски; и Персуорден принялся рассказывать одну из знаменитых своих историй — на суховатом, грамматически безупречном французском, может быть, самую малость чересчур безупречном.
«Когда мне было двадцать лет, я в первый раз поехал в Венецию по приглашению одного итальянского поэта, с которым состоял тогда в переписке, Карло Негропонте. Для молодого англичанина из небогатой буржуазной семьи это был совершенно иной мир, великое Приключение — древний полуразрушенный палаццо на канале Гранде, где жили в буквальном смысле слова при свечах, целый флот гондол в моем распоряжении — не говоря уже о богатейшем выборе плащей на шелковой подкладке. Негропонте был великодушен и не жалел усилий, чтобы приобщить собрата по перу к искусству жить сообразно с канонами высокого стиля. Ему тогда было около пятидесяти, он был хрупкой комплекции и довольно красив, как некая редкая разновидность москита. Он был князь и сатанист, и в его поэзии счастливо сочетались влияния Бодлера и Байрона. Он носил плащи и туфли с пряжками, ходил с серебряною тросточкой и меня склонял к тому же. Я чувствовал себя так, словно приехал погостить в готический роман. И никогда в жизни я больше не писал таких плохих стихов».
«В тот год мы отправились на карнавал вдвоем и вскоре потеряли друг друга, хотя и позаботились заранее о том, чтобы не пропасть в толпе; вы ведь знаете, что карнавал — единственное время в году, когда вампирам дана свобода ходить среди людей, и те из нас, что поопытней, кладут в карман на всякий случай дольку чеснока — вампиры его боятся. На следующее утро я зашел к Негропонте в спальню и обнаружил его лежащим в постели в белой ночной рубашке с кружевными манжетами, бледным как смерть, — доктор щупал ему пульс. Когда доктор ушел, он сказал: „Я встретил совершеннейшую из женщин, она была в маске; я привел ее домой, и она оказалась вампиром“. Он поднял рубашку и с некой усталой гордостью показал мне следы укусов, как от зубов ласки. Он был изможден до крайности, но в то же время и возбужден — и, страшно вымолвить, влюблен, как мальчик. „Пока ты этого не испытал, — сказал он, — тебе не понять. Когда во тьме из тебя тянет кровь женщина, которую ты боготворишь… — Голос его пресекся. — Де Сад и тот бы не осмелился такое написать. Ее лица я не видел, но мне почему-то показалось, что она блондинка, северная, нордическая красота; мы встретились во тьме, во тьме и расстались. Я запомнил только улыбку, белоснежные зубы и голос — никогда не слыхал, чтобы женщина говорила подобные вещи. Та самая любовница, что я искал все эти годы. Мы встретимся опять, сегодня ночью, у мраморного грифона возле моста Разбойников. О друг мой, порадуйся со мной моему счастью! Реальный мир с каждым годом становится мне все менее и менее интересен. И вот наконец пришла любовь вампира, и я могу снова жить, снова чувствовать, снова писать!“ Весь день он провел зарывшись в свои бумаги, но лишь только стемнело, надел плащ и уехал в гондоле. Не в моих силах и правилах было его удерживать. На следующее утро он вернулся еще бледнее прежнего — словно выжатый до капли. У него был сильный жар, и следов от укусов стало больше. Но о свидании своем он не мог говорить без слез — то были слезы любви и усталости. Именно тогда он начал свою великую поэму — вы все ее прекрасно знаете, вот первые строки:
«На следующей неделе я отправился в Равенну, мне нужны были кое-какие тамошние манускрипты для книги, над которой я в то время работал; в Равенне я пробыл два месяца. С Негропонте я никак не сообщался, но получил письмо от его сестры; она писала, что он серьезно болен и что врачи бессильны поставить диагноз; семья беспокоится за него, ибо каждый вечер, невзирая ни на какие уговоры, он садится в гондолу и уезжает неведомо куда — и возвращается лишь под утро, совершенно без сил. Я не знал, что ответить, и отвечать не стал».
«Из Равенны я поехал в Грецию и вернулся лишь через год, тоже осенью. Прибыв в Венецию, я послал Негропонте карточку с просьбой не отказать мне в гостеприимстве, но ответа так и не дождался. Я отправился было на прогулку по Канале Гранде, и вдруг навстречу мне попалась похоронная процессия, как раз отправлявшаяся в скорбный свой путь по мертвой зыби здешних вод: жутковатые в вечернем полумраке черные плюмажи, прочие эмблемы смерти… Я заметил, что отходили гондолы как раз от палаццо Негропонте. Я выскочил на берег и подбежал к воротам в тот самый момент, когда плакальщики и священники усаживались в последнюю гондолу. Узнав доктора, я окликнул сто, и он усадил меня с собою рядом; и пока мы с трудом выгребали поперек канала — приближалась гроза, подул встречный ветер, брызги летели нам в лицо, сверкали молнии, — он рассказал мне все, что знал. Негропонте умер за день до моего приезда. Когда родственники и доктор с ними вместе пришли, чтобы обмыть тело, оно все оказалось в следах укусов: может быть, какое-то тропическое насекомое? Ничего определенного доктор сказать не мог. „Единственный раз я видел нечто подобное, — сказал он, — во время чумы в Неаполе, когда до трупов добрались крысы. Зрелище было не из приятных, и нам даже пришлось присыпать ранки тальком, прежде чем показать его тело сестре“».
- Предыдущая
- 45/57
- Следующая