Нюансеры (СИ) - Олди Генри Лайон - Страница 67
- Предыдущая
- 67/69
- Следующая
– Прости меня, Оленька! Прости!
Грязь вокруг. Грязь, грязь. Сумерки, чёрные скелеты деревьев. Оленька? Другая женщина, незнакомая. Никита? Девочка лет двенадцати...
Снова морок! Наваждение!
– Да я никогда! И в страшном сне...
Пронзительные трели полицейских свистков – они ворвались в уши ангельским пением. Перед ангелами следует предстать нагим, как при рождении. Миша сорвал с себя грязное, простреленное пальто, отшвырнул прочь. Каяться! Вымаливать прощение! И тогда, если Господь смилостивится...
Если смилостивится Оленька.
– Это я не вас! Не вас! Я не хотел, клянусь!
У ангелов была мёртвая хватка.
6
«Я в жизни столько не смеялся!»
– Полиция! Полиция!
Откуда и взялись? Хлынули, набежали.
Контр-погоны с лычками. Двойные оранжевые шнуры. Серые шинели, чёрные папахи. На каждой кокарда – городской герб да служебный номер. Среди городовых, устроивших бессмысленную суету, можно было заметить мужчину средних лет в цивильной одежде. Он отдавал распоряжения, хотя начальственного вмешательства вовсе и не требовалось. Распоряжения отличались краткостью, резкостью выражений и полной бесполезностью для дела.
Набежали и зеваки:
– Что?
– Как?!
– В июле девушку задушили. В точности на этом месте.
– Ага, ситцевым платком.
– Так и не нашли...
– Девушку?
– Убийцу! Искали, а он как в воду канул...
Вязать злодея не пришлось. Он стоял на коленях, схватившись руками за голову, и опасно раскачивался деревом, подрубленным под корень. Сорвал пальто – драное на боку, грязное до умопомрачения. Скомкал, швырнул в пространство, словно отгонял чертей, готовых утащить его в ад. Содрал и повязку с лица, открыв взорам любопытных щёку, изодранную в клочья, всю в багровых ссадинах. Казалось, вот-вот несчастный псих упадёт лицом вперёд, дёрнется в агонии, расплёскивая грязь, и замрёт, остынет, покинет земную юдоль.
– Это я не вас, – бормотал он, обращаясь то к гувернантке, то к насмерть перепуганной девочке. – Не вас я хотел!.. разве бы я осмелился? Разве поднял бы руку?! Нет, это я не вас...
– Это инженер! – разорялся какой-то эксперт. – Межевой инженер!
– Инженер?
– Помните, летом? Приставал к женщинам и детям. Был одет в униформу...
– Помню!
– Газеты писали: «...своего рода Джек-Потрошитель»...
– Убивал? Повесили?!
– Нет, в убийствах не замечен.
– Больной он был. Выслали его...
– ...чтобы людей не пугал...
– Вернулся, мерзавец!
– ...не вас хотел! Бес попутал...
– Бес его попутал!
– Слышали? Ещё и оправдывается, каналья!
Инженер, не инженер, Джек-Потрошитель или случайный психопат – злодея вздёрнули на ноги, удержали, когда он попытался снова упасть на колени. Мужчина в цивильном задавал ему вопросы, злодей не слышал, плакал, бил себя кулаком в грудь. Что-то объяснял про какую-то Оленьку, твердил, что он никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах. Голос больного дрожал, срывался, понять, что он говорит, не сумел бы и самый дотошный слушатель.
Мужчина морщился, отмахивался, наконец велел замолчать.
Подошёл к Алексееву:
– Господин Алексеев?
– Да. Мы знакомы?
– Односторонне. Я служил в Рязани, вы играли в полковом клубе. Пьеса «Счастливец», уж не помню, чья...
– Немировича.
– Вот-вот! Превосходная комедия, я в жизни столько не смеялся!
Он сделал широкий жест. При желании жест можно было истолковать как приглашение посмеяться и над той комедией, что разыгрывалась сейчас в Университетском саду. Такие жесты любил Сумбатов-Южин, выходец из грузинского княжеского рода, хорошо известный Алексееву – и на сцене, и в жизни, поскольку с успехом совмещал актёрскую карьеру с многими должностями директора и председателя.
– Позвольте представиться: полицейский надзиратель Рыжков, Фёдор Лукич. Это я вам записку оставил...
– Алексеев, Константин Сергеевич. Ну да вы знаете...
– Знаю, и рад этому. Кстати, словесное описание! Скажите, пожалуйста, – Рыжков указал на кающегося злодея, – не сей ли мошенник стрелял в вас? Вы понимаете, о чём я? Если он, мы одним выстрелом убьём двух зайцев...
– Нет, – твёрдо ответил Алексеев. – Не он.
– Вы уверены?
– Да.
– И всё же осмелюсь настаивать...
Рыжков начал подмигивать Алексееву. Делал он это со значением, но крайне неумело. Казалось, надзирателя бьёт нервный тик.
– Присмотритесь, пожалуйста! Если наш милый друг психически болен – всё, можно умывать руки. Закон не позволит нам посадить его в тюрьму. Дело кончится чёрт знает чем, только время зря потеряем. Но если он не далее, как вчера, покушался на вашу жизнь... Это иной коленкор, знаете ли!
– Нет, – повторил Алексеев. – Это совсем другой человек, ничего общего.
– Жаль. Искренне жаль. А если...
– Я могу идти?
– Разумеется. И загляните в управление, опишите стрелка.
– Я его не запомнил. Во дворе было темно.
* * *
Вернувшись на квартиру, Алексеев сбросил в прихожей пальто – прямо на пол, не трудясь поднимать. Расспросы Неонилы Прокофьевны оставили его равнодушным. Сказавшись усталым, он посетовал на головную боль, прошел в кабинет и как был, не раздеваясь, рухнул на кушетку.
Завтра, поклялся он. Завтра уезжаю из города.
Хватит с меня.
Хватит, молча согласилась старуха, сидевшая в кресле за столом. Говоришь, игрывал Отелло? Хватит, благодетель, и спасибо тебе. Мавр сделал своё дело, мавр может удалиться.
_________________________________________________
[1]Голец – малолетний преступник, воришка (жарг.).
[2]Охнарик – окурок (жарг.).
[3]Револьвер (жарг.).
ЭПИЛОГ
«Я буду в час в Славянском базаре – не увидимся ли?»
Записка, сделанная карандашом на визитной карточке
В. Немировича-Данченко
Явление первое
ТРИ КОНЯ
– Спи, – велела Заикина. – Спи-отдыхай, дело сделано.
Отвернувшись от спящего Алексеева, она долго смотрела на себя – ту, которая напротив, на портрете. Казалось, женщины о чём-то беседуют, а о чём, то другим знать не следует. Когда разговор закончился, Елизавета Петровна снова взглянула на Алексеева.
Улыбнулась.
Алексеев спал, как младенец. Только что пальца в рот не совал.
Вокруг них, покойной старухи и живого мужчины в расцвете лет, менялся кабинет. Разбежались слоники, приоткрылись шторы, саквояж удрал под стол. Нюансы выстраивались в комбинацию для гадания. Будущее сквозило в мелочах.
Бог? Дьявол?!
– Три коня рвут тебя на части, три любви; с тремя тебе, голубчик, жить, век вековать. Сбежать захочешь, убежишь и вернёшься. На канитель твою кладу тебе тридцать пять тучных лет, а там прощайся с заводиками. На театр твой кладу тебе шестьдесят лет, начиная от домашнего кружка. На жену твою кладу вам полвека жизни рука об руку. В горе и радости, в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит вас!
Заикина откинулась на спинку кресла:
– Анюта, мышь серая, тебе двадцать восьмой смертный год напророчила? Я же ещё десяток накину, до тридцать восьмого страшного. Накину, отведу! Нет, не я – сам ты себе их отведёшь. Возьмёшь под уздцы и в стойло, к кормушке с чистым пшеничным зерном! Переживёшь и отцо̀в срок, и дѐдов; до прадеда, жаль, полтора годка не дотянешь. Ну да то не беда, душа моя, то уже счастье, с твоим-то сердцем! Уйдёшь во сне, по-тихому, как праведник. Врачи удивятся, не поверят: как и жил? с таким-то букетом?! Эх, врачи, пиявочники, клистирные трубки... Мы, нюансеры, долго живём, дольше назначенного – если, конечно, доле своей не противимся. Минует тебя и сума, и тюрьма, и барак в тайге, и пуля у кирпичной стены...
- Предыдущая
- 67/69
- Следующая