Нюансеры (СИ) - Олди Генри Лайон - Страница 65
- Предыдущая
- 65/69
- Следующая
Сипарь с Ломом крались к Гастону, словно два кота – к третьему; обходили справа и слева, насколько позволяла узкая кишка двора. Оба осторожничали: сесть на перо никому не улыбалось. Сипарь тоже достал нож, перехватил острием к себе. Он прятал клинок за предплечьем, держа руку на отлёте. Лом громко хрустнул костяшками, вставил пальцы в прорези свинцового кастета.
– Изувечу, – пообещал Лом. – Как бог черепаху!
Гастон качался на полусогнутых, пластал ножом воздух. «Не подходи! – криком кричала его поза. – Зарежу!» Ёкарь скулил на земле, раздумав воевать. Когда Сипарь с Ломом были уже готовы наброситься, Гастон вдруг развернулся другим боком, вскинул левую руку. Полыхнуло, шарахнуло. Сипарь шатнулся, выронил нож, схватился за грудь.
Между пальцами хлестнула кровь.
– Шпейер[3]! Братва, у него шпейер!
– Я Миша Клёст, бью до слёз!
Лом попятился. Гастонов револьвер убедительно смотрел ему в лоб.
Дурея от возбуждения, Костя что было сил рванул упрямый «Smith&Wesson». Карман треснул, подкладка – тоже, револьвер наконец высвободился. Костя выпалил, не целясь, и заорал от восторга: пальто Гастона брызнуло красным. Гада скрючило, скособочило, и тут кто-то толкнул Филина в грудь. Не сильно и толкнул, паскудник, но Костя улетел далеко, так далеко, что и сам удивился.
Свадьба? Точно, свадьба!
– Гуляем, хлопцы!
Длиннющий стол. Белая скатерть. Столешница ломится от закусок. Гусь с яблоками. Кулебяка с печёнкой. Вареники горами. Пироги. Поросёнок с кашей, с хрустящей корочкой. Сало, колбаса. Казанки с дымящейся картошкой. Господи боже, не оставь нас милостью своей! Самогон, опять же. Море самогона! И водка. Не абы какая, «Смирновская», казенная. Медовуха. Сладкий церковный кагор. Бутылка того вина, что с пузырьками. Издали в нос шибает, даже пить не надо.
– К нам! Костя, иди к нам!..
Гости нарядные, весёлые, румяные. Во главе стола – сеструха Дуняша со студентом своим. Сестра под фатой, белей скатерти. Студент при параде, в костюме новёхоньком. Жених хоть куда, за сто вёрст видать!
В руке у Кости полная чарка. Кричит Костя, радуется:
– Горько!
– Горько! – орут гости.
Студент с Дуняшей целуются. Все пьют, наливают – «...горько!» – закусывают, пьют, наливают. Горько? Сладко! Вкусно-то как! Прямо во рту тает. Радостно на душе, век бы за этим столом сидел, никуда не уходил. Молодые, Дуняша со студентом, туманятся. Эх, хватил Костя лишку! То не беда, сейчас ещё набулькаем, протрезвеем...
Кто это? Кто за плечо взял?!
– Ты меня поцелуй, Костя. Слышишь, люди «горько» кричат?
Надо же! Неужто Оксанка, по которой Костя целый год сох?
– Ты ж померла вроде? От холеры, в августе...
– А какая разница? Если «горько», надо целоваться...
На Оксанке – свадебное платье. И фата, как у Дуняши. А на Косте – мама ро̀дная! Фраер, натуральный фраер! И цветок-георгин в петлице, и кис-кис на шее...
– Это ж Дуняшина свадьба!
– Общая, – смеется Оксана. – Давай, целуй, балбес!
– Горько!
Сладко целоваться. Сладко обниматься.
Дух захватывает.
И музыка ангельская. И вино с пузырьками.
– Рай! Истинно говорю, рай!
– Так ведь рай и есть! Теперь у нас с тобой всегда так будет.
– Всегда?
– Всегда!
Костя улыбается.
– Не веришь мне, суженый?
– Верю! Как бог свят, верю!
Да ладно вам! Своей невесте и не поверить?
4
«А если не будете прощать людям...»
– Я душевно...
– Знаю! Что-то ещё?
С мамашей Алексеев был неласков: чтобы запомнила.
– Господин Рыжков заходили, Федор Лукич. Записку вам оставили.
– Рыжков? Это ещё кто?!
– Полицейский надзиратель. Велели, как только вы явитесь, так записку вам незамедлительно...
Алексеев принял сложенный вчетверо листок бумаги, развернул.
«Многоуважаемый Константинъ Сергѣевичъ! Выражаю свои соболѣзнованія въ связи съ имѣвшимъ мѣсто покушеніемъ на вашу драгоцѣнную особу. Будьте любезны, загляните въ полицейскую часть на Николаевской, этажъ 2, кабинетъ 16, съ цѣлью составленія словеснаго описанія злоумышленника. Завѣряю васъ, что полиція предприметъ все необходимые мѣры по задержанію сего опаснаго преступника. Съ истиннымъ почтеніемъ, полицейскій надзиратель Рыжковъ.»
– Откуда он знает? – изумился Алексеев. – Я никому, ни одной живой душе...
Нюансеры, вспомнил он. Ни одной живой душе, кроме трёх нюансеров. Кто из них полицейский осведомитель? Кантор? Радченко? Ваграмян?!
– А дворник? – оживилась словоохотливая Неонила Прокофьевна. Глазки её заблестели, замаслились. – Дворник-то! Он и в свисток свистел, и глазами видел, и доложил, куда следует.
– Языком, – машинально уточнил Алексеев. – Языком доложил...
– И языком, и письменно. Грамотный он, дворник. Узнал он вас...
– Лучше бы он преступника узнал! – огрызнулся Алексеев. – Глядишь, мне никуда ходить бы не пришлось...
Верный своему правилу не откладывать дела на потом, а в особенности – дела неприятные, он повернулся к приживалке спиной и вышел вон из квартиры.
Погода удалась на диво. Казалось, всё – и небо, и земля, и даже безлистые деревья – готовились к Чистому понедельнику. Завтра начинался Великий пост, а сегодня мир каялся в грехах, отмечая Прощёное воскресенье – ну и объедался напоследок. Всласть, от пуза, до икоты. Облака сбились в отару, откочевали гурьбой на запад. Ветер стриг их овечьими ножницами, готовясь к сдаче товара на шерстомойню. Небо превратилось в бледно-голубой водоём. Воздух пах свежим огурцом, и надлом сочился прозрачной влагой.
Из ресторана, оставив Кантора лакомиться десертом, Алексеев вернулся на извозчике. По случайной иронии судьбы, им оказался старый знакомый – Семен Черкасский, первым приметивший, как служащие в Волжско-Камском банке «принимают присягу». Сани отставной фельдфебель сменил на экипаж, более соответствующий погоде, лошадь осталась прежняя.
Знал бы, злился Алексеев, велел бы обождать. Ничего, прогуляюсь, проветрюсь. Говорят, пешие прогулки очень полезны для здоровья.
– Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, – бормотал он на ходу, сворачивая с Епархиальной на Ветеринарную, – то простит и вам Отец ваш Небесный. А если не будете прощать людям согрешения их...
Прощать не хотелось. Вспоминался сволочь-агент: «Я – Миша Клёст, бью...» И выстрел из револьвера. Сосульку, чуть не проломившую Алексееву голову, Алексеев тоже относил на счёт мерзавца, хотя это уже попахивало натуральной паранойей.
«А если не будете прощать людям согрешения их...»
«...все необходимые мѣры по задержанію сего опаснаго преступника...»
Ветеринарная закончилась. Он пересёк Сумскую и двинулся вдоль Университетского сада. Как только ограда лопнула первой же калиткой, Алексеев нырнул туда и зашагал по аллее, слушая громыханье конки по мостовой, крики извозчиков, болботанье голубей, чуявших весну.
Сейчас, в начале марта, вход в сад – царство грязи и голых ветвей – был свободным. Позже, ближе к лету, его закроют, запрут, на главном входе поставят бдительных сторожей, при калитках – будки часовых. Вход сделают платным, станут брать деньги в кассе, обустроенной между тумбами главных ворот, и всё равно не будет отбою от желающих прогуляться в тенистых закутках. Когда-то здесь лежала дикая, неухоженная дубрава – от садов князя Кантемира на западе до древних земляных укреплений на юге. Прогуляешься – ноги сломаешь, угодишь в лапы лихим разбойничкам. Сейчас же горожанам представлялись здесь иные развлечения: циклодром для любителей велосипедного спорта, гимнастический уголок, шелководческая станция, зоологический сад и прочие увеселительные заведения.
– Не обвиняйте, и вас не обвинят, не осуждайте, и вас не осудят, прощайте, и вас простят…
К тому не было никаких причин, но в саду городской гомон казался тише, раздражал меньше. Скоро набухнут почки, дразнясь, выпустят наружу зеленые язычки – первые, робкие. Грянет Пасха, народ повалит толпами из церкви, все станут христосоваться, чмокать друг друга в щёку. Праздник! Но всё это потом, и уже без него, он будет дома, в Москве, или у брата в Андреевке, вместе с семьёй. Пойдут в храм с детьми, Маруся напечёт куличей, и никакого театра, чтоб он скис, никаких дел, чтоб им пусто...
- Предыдущая
- 65/69
- Следующая