Рыцарь умер дважды - Звонцова Екатерина - Страница 33
- Предыдущая
- 33/113
- Следующая
— Одно отрадно, — раздается его тихий голос. — Она ушла с миром. Мы все благодарны вам, преподобный.
В последнем слове — напряжение, которое доктор, как ни пытается, не может скрыть. Я понимаю его всем сердцем, понимаю, как бы оно ни болело и ни шептало: «Не время для этого, не время». Когда Натаниэль Ларсен поднимает глаза и кривит бескровные губы, я в очередной раз осознаю: слово «преподобный» — как и «пастор» — не совсем подходит человеку, которого мы позвали, чтобы облегчить Джейн душу.
— Благодарны, — вымученно повторяю я. — Она обретет покой.
…На пестрой карте Оровилла найдутся самые разные «господние дома», не исключая китайский и иудейский. Наш город, как и вся страна, свободен в религии, здесь на одной улице может жить дюжина семей, и каждая будет верить во что-то свое. Пастырей-спасителей здесь тоже множество. Большинство не примечательно ничем, но только не наш. Даже сейчас я испытываю рядом с ним страх. Тот ли это трепет, что должно вызывать духовному лицу? Кто знает. Преподобный пытливо глядит на меня, и я потупляю взор.
У Натаниэля Ларсена редкое врожденное уродство: белые волосы, столь же белая кожа и голубые прозрачные глаза с воспаленными белками. Он высок и жилист, говорит низко, ему около тридцати. Обычно он надевает сутану, но под ней носит то же, что многие горожане: грубые штаны, рубашку. Я узнала об этом случайно, как и большинство. Просто в Лето Беззакония — на похоронах шерифа — именно Ларсен вслед за Винсентом Редфоллом, первый из горожан, открыл стрельбу по Псам. А прежде чем выхватить «кольт», сбросил в траву облачение, надетое в знак прощания с мирской суетой. Отец говорил, зрелище — акт молниеносного обращения служителя Господа в Его же карающую длань, — выглядело впечатляюще.
Ларсен тогда только сменил прежнего пастора, попавшего под пулю в уличной перестрелке, и с первого дня о нем в изобилии плодились слухи. Подогревал их сам факт, что епархия почему-то не одобрила кандидатов местного духовенства, а прислала «ставленника», да еще молодого. Община негодовала: такое шло вразрез с обычаями. Впрочем, когда слухи о преподобном подтвердились, мотивы стали ясней. Почему не поставить в городе, погрязшем в пороках и вооруженном до зубов, пастора, чьи старые грехи еще страшнее? Являющего собой образец «заблудшей», но одумавшейся «овцы», а говоря библейским языком, рожденного свыше![15] Не в пример ли его прислали, надеясь, что следом переродятся все отчаянные головы?
Мы знаем: Натаниэль Ларсен — южанин, выходец из луизианской плантаторской семьи. Знаем: он ушел добровольцем в первые дни войны и делал блестящую офицерскую карьеру. Знаем: затем он пережил нечто, после чего внезапно оставил службу и подался в богословие. Теперь он здесь. Больше нам неизвестно ничего. На проповедях Ларсен не приводит примеров из собственной биографии, либо же ловко их вуалирует.
Несмотря на изначальную настороженность, община постепенно смирилась. Никто не скажет о Ларсене дурного: он заботлив, проницателен, отлично ораторствует и чутко слушает. Но в какие-то моменты на смену доброму пастору словно приходит тот, кем он был до обретения сана. Человек с ружьем. И именно рядом с этим человеком я вечно ощущаю себя грязной и грешной. И не только я.
— Благодарны? Я предпочел бы, — он неотрывно глядит на доктора, — чтобы она вовсе не уходила. Она была юна и хотела жить.
Чувствуя тошноту, упрямо смотрю на свою бледную сестру с разметавшимися по подушке волосами. На окровавленную ткань рубашки и расслабившиеся кулаки. Джейн, распростертая на спине, с сомкнутыми милосердной дланью веками спит… спит, но никогда не проснется.
— Мы все предпочли бы, поверьте. — Адамс словно охрип. — Искренне надеюсь, что ваши слова не попытка укорить меня в недостаточных усилиях. Вам прекрасно известно: мои усилия по спасению жизни всегда предельны.
От слов веет грозой; ответ может ее усилить. Даже являясь прихожанином Ларсена, доктор Адамс не простит ему таких двусмысленностей, не только потому, что щепетилен в вопросах чести, но и из-за так и не изжитой идейной розни. Как она нелепа сейчас…
Я отрываю взор от Джейн. Не желаю ссор; двое — по чьим бы фортам они когда-то ни стреляли, — здесь не просто так. Я обязана напомнить об этом, а не молчать в ожидании, пока мужчины начнут играть фразами с подтекстом «Я вас не уважаю, будь вы хоть Господь». Обязана — и в своем праве.
— Это также известно нашей семье. — Я глубоко вздыхаю, сглатываю слезы. — Доктор Адамс сделал все, что было возможно. Как и вы.
Ком в горле; не могу говорить. Затравленно озираюсь, надеясь, что вернется мать: пятнадцать минут назад ей сделалось дурно, отец увел ее прилечь. «Придите…» — тщетно молю небеса. Но дверь плотно затворена. Никого нет, никто не найдет мужества переступить порог, и из Бернфилдов в комнате только я. Из живых Бернфилдов.
— Будет лучше, — преподобный будто не слышал, опять обращается к Адамсу, — если вы зашьете ее раны. Прямо сейчас. Если, конечно, вы не считаете необходимым вскрытие и…
— Для чего? — бездумно спрашиваю я, перебив Ларсена. — Для чего, если она уже…
Для чего зашивать ее распоротый живот, если она умерла? Почему это звучит так гадко? Моя сестра даже не остыла. Она держала меня за руку около получаса назад. Ее пальцы сжимали мои, губы шевелились, грудь вздымалась. Полчаса — прогулка перед завтраком. Полчаса — несколько вальсов. Полчаса — время, чтобы расчесать волосы и украсить их шпильками, или сплести венок. Оказывается… полчаса достаточно, чтобы разорвать жизнь на «до» и «после».
— Затем, мисс, — пастор обводит нас тяжелым взглядом, — что ее предстоит проводить. Контора братьев Блумквистов — если не ошибаюсь, единственное похоронное бюро Оровилла, — не слишком бережно обращается с усопшими. Что-то может потеряться.
Тошнота усиливается. Меня шатает, я опираюсь на стол.
— Прекратите! — Доктор рявкает, но спохватывается. Продолжает он почти с мольбой: — Прошу, преподобный, не надо. Мы все знаем, что тело бренно. И все же не стоит распалять воображение девочки. Пощадите ее, если хоть чуть-чуть способны. Что же касается вскрытия, как врач могу сказать, что причина смерти ясна. Родители не имеют возражений…
— Я еще поговорю с ними. — Ларсен отступает от постели. — И попытаюсь утешить, насколько возможно. Работайте.
— Благодарю.
Заученно шепчу это, глядя в пол. Ларсен проходит мимо так стремительно, что подол сутаны кажется крыльями. Я действительно благодарна: у самой нет сил на теплые слова для отца и матери, нет сил вообще ни на что, с трудом получается даже дышать. А пастор скажет, что нужно. Подарит родителям смирение и стойкость. Несмотря на резкость, у Ларсена подобраны ключи ко всем душам общины; душа отца, открытая неординарности и честности, непременно отзовется на христианское утешение, а с ней рука об руку выйдет к свету мамина. Жаль, моя душа забилась слишком глубоко в потемки.
— Постарайтесь хотя бы при мистере и миссис Бернфилд не упоминать о братьях Блумквистах и их привычке терять внутренние органы покойников.
Доктор Адамс сухо бросает это в спину Ларсену; тот, уже взявшийся за ручку двери, замирает. Не вижу лица, но не сомневаюсь: там ни капли гнева. Преподобный неизменно отлично владеет собой.
— Постарайтесь, чтобы никому не пришлось вспоминать об этой досадной привычке на погребении. За сим прощайте.
Он выходит. Мы с доктором остаемся вдвоем, и я обессиленно кусаю губы. Страх не давал плакать при пасторе, даже в первые мгновения после того, как Джейн сомкнули веки. Но больше я не могу держаться; рыдания рвутся горькой волной. Оседаю на пол, теряя опору, приваливаюсь плечом к ножке стола. Я жалка… похожа на мышь. И, наверное, я сейчас задохнусь. Стыд. Надо держать лицо, держать при посторонних, да и Джейн, разве Джейн бы понравилось это? Но…
— Простите, — выдавливаю между всхлипами. — Простите, доктор… доктор… я сейчас…
- Предыдущая
- 33/113
- Следующая