Закат Карфагена
(Сборник) - Линдсей Джек - Страница 96
- Предыдущая
- 96/137
- Следующая
— Да, ты ужасно много сидишь, правда? Тебе придется больше следить за своей фигурой. Знаешь, Клеобула всегда приходит в ярость, когда мы ей это говорим. Но что верно, то верно…
Дельфион задремала. Ей не удалось удержать промелькнувшее перед нею новое видение, которое даровали ей празднества Мелькарта. Лишь слабо мерцающий свет остался как воспоминание о том, что произошло с нею, да не покидало все усиливающееся внутреннее недовольство. Хорошо, что ее донимали заботы о деньгах, о доме — они служили как бы болеутоляющим средством. И еще эта новая девушка, которую надо обучить. Способная ученица, действительно смышленое существо, обладающее чувством танцевального мима. Мне следовало бы стать учительницей, — подумала Дельфион и вздохнула; она грезила о Сапфо, о зеленых лужайках Митилены[113], о море, сверкающем, как драгоценный камень, меж кипарисов, о юной девушке, сияющей белизной кожи, с приоткрытыми устами и с гирляндой из шафрана и укропа на прекрасных распущенных волосах; в этом райском уголке роса рассыпает свои брызги, чтобы влить новые силы в розы, гибкие травы и цветущий клевер; но печально бродит она, вспоминая Аттиса, некогда ее возлюбленного…
Просторы посеребренного луной, далекого, бурного моря… Ее пронизала такая глубокая тоска по родине, какой она еще никогда не испытывала. Она застонала и заметалась, испугав Пардалиску.
— Милая ты моя!
— Ты все еще здесь? — глухим голосом спросила Дельфион, приподнявшись с ложа. — Я думала, ты ушла. Иди ложись. Погоди… В лампаде достаточно масла? Да, все в порядке. Можешь идти.
Пардалиска подбежала к ней, охватила ее колени и, всхлипнув, расцеловала ее, затем отпустила и выбежала из комнаты. Дельфион удивил этот взрыв чувств. Что происходит с девочкой? Внезапные бурные излияния — это нехорошо, нездорово. Как девушки ссорятся из-за пустяков… Ее мысли стали путаться. Она сознавала, что глядит на пламя лампады, различает желтые и золотые оттенки, прислушивается к шипению горячего масла. Ей хотелось как следует улечься в постели. Хотелось еще читать, но она не могла пошевельнуться. В ней все усиливалось ощущение опасности, но опасности внутри себя, медленного, неуклонного нанизывания сомнений, грозивших овладеть ее душой. Боги, спасите меня, — взмолилась она, — ведь не схожу же я с ума! Казалось, разум покидает ее — какая-то смутная, туманная тень, будто остов разбитого бурей корабля, промелькнула по потолку; и в то же мгновение она заметила на потолке маленькие паутинки и подумала, что завтра сделает выговор служанке.
Она вдруг очнулась от полудремоты, положила голову повыше, накрылась простыней. Запах горящего масла был неприятен, но она не могла спать без света и не хотела, чтобы в ее комнате спала одна из девушек. Уединение стало для нее настоятельной потребностью, да и не стоило создавать новые причины для зависти между девушками, их и без того было достаточно. Ремни под матрацем скрипнули — один из крюков расшатался, надо велеть починить его.
Дельфион села и стала искать глазами свиток. Он скатился на пол.
Как поднять его, не вставая? Эта мысль привела ее в изнеможение. Она оглянулась вокруг, ища, чем бы зацепить свиток, хотя знала, что ничего не выйдет. Тогда она стала медленно перегибаться над краем кровати и почувствовала, как кровь прилила к голове и груди стали приятно прохладными. Но до свитка нельзя было дотянуться. Позвать Пардалиску? Нет, девушка, наверно, уже спит; да если ее теперь и позвать, то уже не отделаешься от нее. Она сделала последние усилие дотянуться до свитка и вдруг упала на пол.
От падения Дельфион совсем проснулась. Она сидела на маленьком индийском коврике, наслаждаясь своей прохладной наготой, чувствуя необычайный прилив бодрости и энергии. Заглянула под ложе…
Затем поднялась, потянулась, зевнула и прыгнула в постель; ей хотелось читать. Она прочитала комедию до конца — это был «Третейский суд» Менандра[114]. Затем улеглась поудобнее и стала думать о прочитанном. «Я докажу, что сам ты в такой же западне…» Да, это очень тонко сказано. О, на свете есть еще добро и тонкий ум. Жалеть и все же превозмочь жалость; видеть с суровой ясностью, что всколыхнуло глубочайшие бездны жалости. Она вдруг сказала себе: он знал меня, он для меня это написал. «То удел наш человеческий». И все-таки она еще в западне; никакое взаимное прощение грехов не помогло бы ей. Однако, читая пьесу, такую утонченно ясную, она почувствовала успокоение. Она нашла свой жизненный путь. В ней бурлили родники любви, из которых никто еще не пил; она желала нежного, благородного взаимопонимания, осознания любви как отрадного воздаяния.
Теперь она крепко спала. Барак был в этом уверен. Сколько раз ему хотелось чихнуть, кашлянуть, упасть на пол. Его глаза так устали, пока он глядел сквозь крошечные дырочки в ткани, что ему стоило большого труда сосредоточить их на Дельфион. В довершение всего ему очень хотелось лечь на пол и уснуть. Сон казался ему гораздо более желанным, чем любая женщина. Его удерживала не столько ненависть к Дельфион, сколько страх быть высмеянным Пардалиской. Но ненависть в нем осталась, поднимаясь горячими волнами желания. Он отодвинул драпировку и шагнул в комнату.
Ничего не произошло. Лампада зашипела и продолжала гореть ровным пламенем. Он слышал глубокое, спокойное дыхание Дельфион. Она повернулась на бок, накрывшись с головой простыней. Это придало ему смелости — смелости, вызванной внезапным бурным желанием. Он на цыпочках подошел к лампаде, накрыл рукой пламя, не испытывая даже боли от ожога. В темноте он почувствовал, как она повернулась к нему и раскрыла объятия, чтобы принять его.
КРИЗИС
Намилим, хранитель местного святилища на второй улице позади здания Сената, купил раба, одноглазого сардинца, отзывавшегося на имя Карал. Во всяком случае, так расслышал его имя Намилим; парень заикался и поэтому стоил дешево. Хотмилк сначала довольно критически отнеслась к покупке, но скоро смягчилась, обнаружив, что Карал, хотя он, бесспорно, был полоумный, недурно выполнял поручения по хозяйству и правильно давал сдачу в лавке. Иногда, впрочем, он раздражал покупателей своей медлительностью в подсчетах. Хотмилк должна была признать, что та половина его ума, которая у него осталась, была не так уж плоха; самым большим недостатком Карала были его манеры за столом и привычка спать не на кровати, а под нею.
Намилим последнее время был слишком занят, чтобы стоять за прилавком. Многолюдно стало не только в его святилище — оживление царило также в торговых союзах и в похоронных обществах; ключом била политическая жизнь на избирательных участках. Люди должны были где-то встречаться, чтобы обсуждать свои дела и организовывать поддержку Ганнибалу. В Кар-Хадаште все еще было много свободных ремесленников. Самыми красноречивыми ораторами в квартале Намилима были грек из Олинфа[115], сириец египетского происхождения, чей отец был из Библоса, ливиец шести футов ростом с Большого Сирта[116] и торговец благовониями, отец которого, иберийский воин, прижил его с дочерью негритянки и сицилийского грека. Сам Намилим считал себя чистокровным финикийцем: какую-нибудь ливийку среди его отдаленных предков можно было не принимать во внимание.
Велик был энтузиазм народа, когда разнеслась молва о том, как Ганнибал встал в Сенате со своего места и объявил, что не может признать решения Сената по делу Балишпота. «Ввиду того, что я, шофет, нахожусь в решительной оппозиции к Сенату, у меня нет другого выхода, как обратиться к высшему органу власти — Народному собранию». Вот что он сказал. Все словно видели, как он произнес эти слова, оглядываясь вокруг со своей спокойной улыбкой, которая так ободряла его приверженцев и приводила в ярость противников, убежденных в том, что она прикрывала дьявольскую гордость: «Пусть народ соберется на Площади и решит, где истина. И да сгинет ложь!» То-то нагонят на них страху эти слова!
- Предыдущая
- 96/137
- Следующая