Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич - Страница 84
- Предыдущая
- 84/123
- Следующая
Посадов показал адрес оранжевой афишки.
– Думаю сходить, поглядеть, очень уж чудно пишут.
– К футуристам? Ну что же, сходите, – сказал Илья Григорьевич, – кто-кто, а они расцвели в наши дни. Вы помянули, Алексей Иванович, что с самого начала в революции была ложь. Это верно. Захотели свободы – а нашли рабство. Захотели справедливости, а забыли о милосердии – вышло зверство. Захотели равенства – вышел грабеж всеобщий. Захотели братства – пришлось устраивать массовые убиения. Начали революцию, не перекрестившись, без Бога, – и привели ее к дьяволу. В начале в самом положить бы меру всем вещам – любовь, – получилась бы другая совсем история. А, впрочем, ну вас к черту, опять до политики договоримся. Прощайте. Не забудьте – завтра у нас будет водка. Придете? А вон на ваше счастье, глядите, лезет лошадь...
Действительно, между столиками пролезал высокий, костлявый молодой человек с лошадиной челюстью. Одет он был в спортивный светло-шоколадный костюм, щурил глаз от дымившей сигары и, не вынимая рук из карманов, небрежно кланялся направо и налево. Это был знаменитый футурист поэт Семисветов. Дойдя до дамы в розовой шляпке, он шлепнулся рядом с нею на стул, вытащил из кармана огромную руку, поздоровался и громко проговорил, показывая зубы:
– Сегодня я читаю в кафе поэму. Вещица гениальная, вы должны быть.
Два года тому назад в толстом журнале появился роман Алексея Посадова «Гниль»[204]; написан он был с огоньком, местами даже переходящим в настоящее пламя; темой романа было жизнеописание неврастенического интеллигента, некоего Веснушина: его мечты, то есть времяпровождение, без всякого дела и без желания что бы то ни было делать, в прекрасных надеждах о свободе и социальном рае, затем его любовь, конечно двойная, – к жене – идеальная с надрывом, и к портнихе Сашеньке – звериная с покаянием, затем его встреча с какой-то личностью из народа и внезапное, даже истерическое, желание освободиться от среды, от двух женщин, от самого себя и невозможность такого освобождения, и, наконец, попытка отравиться морфием в публичном доме; все это обрывалось на горькой фразе героя: «Даже на это я не способен».
Роман встречен был критикой враждебно; автора упрекали в неуважении к истории русского либерального движения, в грубости и реакционности, в женофобстве и, кажется, даже юдофобской тенденции и т.д., но признавали талант.
Посадов же написал свою «Гниль» от простодушия, всерьез; не думая, к чему это приведет, поставил несколько эпиграфов из розановских «Опавших листьев»[205] и хотел быть только как можно более честным, а героя своего Веснушина любил искренне и жалел.
Настала революция. Посадов попал в помощники комиссара в Орле, затем пошел на фронт, 18-го июня был ранен[206], 5-го июля, читая в лазарете газеты, схватил нервную горячку, в августе и сентябре удерживал какие-то военные части в Пинских болотах, был избит[207], уехал к отцу в деревню и там сидел до тех пор, покуда не пришлось ночью, при свете пылающего дома, ползти по конопле, во ржи, через луга, за речку в губернский город.
В Орле свирепствовал террор[208], по губернии дожигали последних помещиков, отряды Красной гвардии грабили крестьян, мужики закапывали красногвардейцев живыми в землю, в одном уезде помещики и мужики вешали местные совдепы, в другом совдепы вешали мужиков и помещиков, и все это вместе называлось социальной революцией.
Посадов испытывал чувство оглушенности, когда дыхание коротко и круг зрения ничтожен – вот стул, угол стола, стена с картиночкой, – и это весь мир. Долго там жить было нельзя; но так жили все, – с унылой тоской ждали своего часа.
Работать и читать Посадов тоже не мог. Раскроет Пушкина, Тютчева, Толстого – от книги словно идет дух спокойствия, величия, родной красоты; великие души великой страны проплывают в тумане, в дали, озираются, хмурясь, и еще больнее израненному сердцу.
Однажды на рассвете, закинув удочки в дымящуюся и под дымком ясную, как зеркало, воду, Посадов стоял, прислонившись к старой ветле; это было за городом, на речке; уже летали, свистя, кулички, плескалась иногда рыба, шевеля большие кисти тростника, и вдруг показалось, стало ясно: Россия жива!
Тогда Посадовым овладело беспокойство: скорее найти, увидеть, ощупать, вобрать в себя то живое и вечное, что возродит, соединит, покроет пышным цветом Россию. Он поехал в Москву и здесь бегал повсюду, знакомился, выспрашивал, спорил. Странной представлялась ему картина литературной Москвы.
– Что же, это и есть кафе футуристов?
– Да, местечко прямо-таки уголовное.
– Вот, объясните мне, пожалуйста, почему стены черные, а на них красное, непонятное. Углы какие-то, буквы.
– Для того и сделано, чтобы не понимали футуризм, знаете ли, его идея – бить в нос.
– Ужас наводит на имущие классы.
– Но, все-таки, вы мне объясните – ведь искусство, все-таки, должно быть отчасти понятно.
– А вам это зачем?
– Господа, извиняюсь, искусство – это духовная революция, анархизм. Вот я сижу здесь – красиво, культурно. А ваши Пушкины и Серовы, знаете, просто старо, извиняюсь.
– Оставь меня, Катя, пожалуйста. Я знаю, что делаю. Эй вы, господин кудрявый, вы тут насчет Пушкина чепуху какую-то...
– Господа, оставьте. Здесь общественное место.
– Тише... тише... Товарищи, прошу вас... Товарищи, не мешайте слушать. Семисветов читает...
И все голоса покрывает зычный по-наглому, по-хулиганскому развалистый голос Семисветова. Он, в задранном апашском картузе, с красным бантом на длинной шее, стоит, покачиваясь, на маленькой эстраде; над головой несколько лампочек, обернутых в красную бумагу; в глубине сидят футуристы: болезненный юноша в черном бархате, с лорнетом, с длинными намазанными ресницами, порочная, пропитанная кокаином, полуживая и шепелявая девица, кудрявый жилистый парень с бабьим лицом[209] и в полосатой, как матрас, шелковой кофте, рядом с ним знаменитый футурист жизни Бубыкин[210], с близко сидящими глазками, с серьгой, голой грудью и воловьим затылком, стихов он не пишет, говорит – ни к чему, и еще две сексуальные, в помятых черных платьях, девушки.
Все они зовут к новой жизни, идут на великий пролом, и, время от времени, когда наступает пауза, – затягивают мрачными голосами:
За тремя столами, протянутыми во всю длину кафе, узкой и длинной комнаты, выкрашенной сажей, с красными зигзагами и буквами, с кристаллами из жести и картона, с какими-то оторванными руками, ногами, головами, раскиданными по потолку, сидят паразитические элементы вперемежку с большевиками и поклонницами Семисветова. Он читает огромную, бурную, хаотическую поэму[211].
Посетители негодуют, ссорятся, одни с презрением, другие с ненавистью поглядывают друг на друга, у иных, попавших сюда из-за Москвы-реки, такое предчувствие, что настает конец света[212].
Говорят, за большие деньги можно получить спирту; во всяком случае, к концу чтения на столах лежат головой в локти несколько пьяных коммунистов.
Окончив поэму, Семисветов срывает картуз и, обратясь ко всем со словами: «Американский аукцион! Разыгрывается последний экземпляр моей книжки. Деньги поступают в пользу автора», – идет, толкаясь и суя всем картуз.
- Предыдущая
- 84/123
- Следующая