Вербы пробуждаются зимой
(Роман) - Бораненков Николай Егорович - Страница 31
- Предыдущая
- 31/83
- Следующая
— Не считал. Некогда было.
— Обижаешься?
— За что?
— Сам все знаешь. И пострадал за меня. И потом насмешки…
— A-а… Это меня не волнует.
Катря нервно сломала прутик. Пухлые губы ее, дрогнув, дернулись. Высокая грудь качнулась.
— А… а если других… Других вот волнует.
Решетько удивленно поднял подпаленные брови.
— Это… Это кто же за меня так сильно переживает? Не вы ли случайно считаете меня распропащим? А?
Катря, не пряча грустных глаз, покачала головой, повязанной косынкой.
— Нет. Не считала. — И, помолчав, добавила: — Я о тебе другого мнения, Степа.
— Какого же, если не секрет?
Катря опустила глаза, погладила ладонью иссиня- зеленую бархатную мураву.
— Ты… Хороший ты, Степан.
Решетько от смущения покраснел. Он решительно не ждал такой оценки себе. Да еще от кого? От злой, неподступной поварихи Катри, которая только и обжигала его всегда каким-то испепеляющим взглядом. Что это с ней? С чего бы? Уж не подослал ли кто ее подшутить на прощание? И как бы желая убедиться в этом, он пристально посмотрел на повариху и предостерегающе изрек:
— Шутить не вздумай. И тому, кто подослал тебя, скажи: Решетько сам сто баб обведет.
— «Баб», — скривила в горькой усмешке губы Катря. — Все меня бабой считают. Ну и пусть. Только я бы хотела, чтоб ты правду знал.
— Я? — опешил Решетько.
Катря не ответила. Густая краска залила лицо ее, даже мочки ушей заалели.
Сколько за время войны напрашивалось в дружбу к ней! И молоденькие пареньки, и женатые. Приставали и с прямыми намеками: «Лови, мол, момент, а то отцветешь, и никто не посмотрит». Но ни один из них не стал близок сердцу. Чуть-чуть нравился, правда, офицер из саперной роты. С ним месяца три дружила. Да вот он — этот балагуристый, ершистый Степан. В разговорах с ней он был остер на язык, подсыпал и шутки, но никогда не позволял плохого. Может, потому и понравился. Когда это случилось, она точно сказать не может. Год минул или два? Степан проник в сердце как-то незаметно, и она вдруг стала замечать, что скучает по нему, переживает, когда он уходит в бой. А когда же появлялся с термосом за спиной или котелком в руке и еще издали вскидывал руку: «Салют, Катерина!», день становился солнечнее, ночь светлее и щеки горели огнем.
Тянулись дни, месяцы молчаливой любви. И вот теперь она, как подземная вода, вырвалась наружу. Когда Катря услыхала, что Степан уезжает, ей вдруг сделалось страшно. А как же она? Да она же теперь и дня без него прожить не сможет. Степан — это ее первая любовь, окопная молодость, счастье, которое она не может, не должна упустить.
Она вдруг встала на колени, взяла его руку и горячо, страшно волнуясь, чему-то радуясь и чего-то страшась, сбивчиво заговорила:
— Степушка… Степа. Не обманываю тебя. Никем не подослана. Сама я пришла. Как видишь. Как есть. Поедем со мною. В Крым поедем. Под Симферополь. Тетка там у меня. Свой дом. Садочек…
Решетько растерялся. Слишком все было неожиданно, слишком заманчивы слова, которых никто ему никогда не говорил и в которых он не успел еще так быстро разобраться. А она все говорила и говорила, и в черных, как слива, глазах ее светилась горячая мольба и просьба.
— Да как же мы? Без любви… без сговору?..
— Да все есть. И будет… Ты только скажи.
Решетько подумал: «А чего мне и в самом деле мотаться по свету, искать кого-то? Чем она не пара? И лицом неплоха. И в фигуре… Я, правда, ей низковат. Поди, до подмышек. Но не беда. Обвыкнем. Лишь бы любила. И потом ребята. Да я ж им нос сегодня утру. Вот будет диво!»
— Так как же, Степа? — с потерянной надеждой спросила Катря.
Решетько вскочил, поднял повариху за руки, сверкнул счастливыми глазами.
— Катря!
— А?
— Дай мне твой платок.
Катря подумала: «Зачем ему мой платок? Посмеяться? Похвастаться над „побежденной“ Катрей? Ну и пусть. Пусть делает, что хочет, а я его люблю и мне ни капельки не стыдно».
Она решительно сняла с головы платок и с доверчивой нежностью повесила его на шею Степану.
Вечером, когда рота вернулась со стрельбища в лагерь, Решетько вышел на поляну, где отдыхали солдаты, и, дав понять, что он собирается сказать что-то важное, загадочно почесал за ухом.
— Тут кое-кто после случая в вагоне посмеивается надо мной, — заговорил он, косясь на старшину. — Дескать, Степан Решетько только горазд на побаски, а на деле, мол, боится женщин, как новобранец свиста мин. Ну, так я должен перед отъездом поправочку дать. Выдумка это, друзья. Так сказать, поклеп.
— Факты давай!
— Чем подтвердишь? — зашумели весело солдаты. — Факты!
— Факты? Будут вам и факты, — крякнул Решетько и взметнул над головой Катрин платок. — А ну, кто еще захочет смеяться над Решетько?
Увидев знакомый красный платок, солдаты раскрыли рты от удивления, в смятении загудели. Взять у Катри платок — это было так же неслыханно, как одолжить у бога бороду. А Решетько и впрямь бережно свернул легкий шелк, положил его в боковой карман и, подкрутив воображаемый ус, с достоинством сказал:
— Так вот. Женюсь я на ней, ребята, и приглашаю всех в Крым на свадьбу.
…В тот же вечер Степан и Катря уехали из полка.
К середине апреля армия Коростелева, прошедшая дальний боевой путь от Волги до Эльбы, Хингана и Порт-Артура, была расформирована. Командарм уезжал принимать пост командующего Туркестанским военным округом. Члена Военного совета Бугрова отзывали в Москву.
На прощальном ужине в Доме офицеров Коростелев был разговорчив, весел. Бугров же, хотя и выпил две стопки водки, грустил. Тяжело было прощаться с армией. Ведь с ней столько пройдено, пережито… Принимал первый полк и вот теперь проводил последний. И потом этот непонятный отзыв с Дальнего Востока в Москву. Командарм звонил в управление, интересовался — зачем отзывают. Там ответили: «На беседу. Предполагается назначить с повышением». Может, оно и так, но на душе почему-то тягостно, сердце грызет какое-то недоброе предчувствие.
За столик к Бугрову подсел Коростелев.
— Что закручинился, Матвей?
— На душе что-то скверно, Алексей Петрович.
— Не вижу для беспокойства причин.
— Да и я не вижу, но… — Бугров пожал плечами. — Сердцу не прикажешь.
Коростелев обнял рукой Бугрова.
— Все будет хорошо. Быть тебе, Матвей, начальником политуправления. Эх, если бы ко мне в Туркестан! Другого бы и не надо.
Бугров грустно улыбнулся.
— «Начальник политуправления». А черное пятно?
— Какое пятно?
— О котором шла речь у Гусакова.
— Забудь. Простое недоразумение.
— Я-то забуду, а вот кадровики… В личном деле давно небось пометка стоит: «вызывался».
— Зря ты. Лишнее говоришь.
— Нет, Алексей Петрович, не лишнее. Разве вы не знаете, как иной раз бывает? Бросит какой-нибудь клеветник тень на плетень, и пошла гулять подозрительность. И недоверие к тебе, и искоса смотрят… Хоть лбом о стенку бейся, а сразу не докажешь, что ты чист. Много, ох как много времени уходит, чтобы развеялся смрадный дым!
Бугров повертел бокал с боржомом. На поверхность всплыл черный уголек.
— Вспомните, как пришлось отбиваться комиссару гвардейской дивизии от клеветы Филиппова. Заведомую ложь написал ради сведения личных счетов, а что было? Комиссия за комиссией, расследования, опросы… Хорошо, что вы вступились.
— Да-а, — растянул Коростелев. — Насчет Филиппова ты прав. Такой мерзавец и родную мать оболжет ради своей карьеры.
Коростелев налил бокал нарзану, выпил его и, стуча дном о стол, нахмурился.
— А вся беда, брат, что за шиворот не берут таких негодяев. С рук им сходит. Вот и распоясались. Пиши, отравляй людям сознание. За это ничего не будет.
— Будет! — жестко сказал Бугров. — Настанет такое время. В назидание потомству дегтем будут Филипповых и Замковых мазать. Вот за это давайте, Алексей Петрович, и выпьем.
— И за таких, как Матвей Бугров, — добавил командарм.
- Предыдущая
- 31/83
- Следующая