Святой Фома Аквинский - Честертон Гилберт Кийт - Страница 2
- Предыдущая
- 2/25
- Следующая
Святой исцеляет, ибо он — противоядие. Он и мучеником становится, потому что противоядие мучительно, как яд. Обычно он возвращает миру здоровье, преувеличивая то, о чем мир забыл, в каждом веке — разное. Каждое поколение ищет своего святого и, ведомое чутьем, находит не того, кого хотело бы, а того, кто нужен. «Вы — соль земли», — сказал Христос первым святым[8]. Теперь мы так превратно понимаем эти слова, что бывший кайзер[9] применил их к своим подданным, куда больше похожим на бифштекс. Но соль предохраняет мясо от порчи не потому, что на него похожа, а потому, что она — совсем иная. Христос не говорил апостолам, что они прекрасные люди и других хороших людей на свете нет. Он сказал, что они особенные, что они не похожи на всех, потому эти строки остры и резки, как сама соль. «Если соль потеряет вкус, чем сделаешь ее соленою?»[10] Вопрос этот намного более жесток, чем сетования на то, что хорошее мясо дорого и его нелегко найти. Если мир становится слишком мирским, Церковь бросает ему вызов. Если слишком мирской становится Церковь, миру этот вызов не по плечу.
Парадокс истории в том, что каждое поколение людей спасает святой, ничуть на них не похожий. Викторианцев странно и неудержимо влекло к святому Франциску — их, англичан XIX века, казалось бы, вполне довольных своей торговлей и своим здравомыслием. Не только вполне благодушный Мэтью Арнольд, но те либералы, чье благодушие было для него чрезмерным, медленно открывали тайну средневековья сквозь перья и пламя странной легенды, рассказанной Джотто[11]. Что-то в святом Франциске пробило самые известные и нелестные свойства английской души и вышли на поверхность другие, лучшие — скрытая доброта, мечтательная рассеянность, любовь к животным и пейзажам. Святого Франциска, единственного из средневековых святых, полюбили у нас за личные качества. Викторианцы почувствовали, что именно этих добродетелей не хватает их эпохе. Наш «средний класс» обрел своего миссионера в том, кого особенно презирал, — в нищем итальянце.
Девятнадцатый век ухватился за романтику францисканства, потому что в нем самом романтики не было. Двадцатый хватается за разумное богословие томизма, потому что в нем самом нет разумности. В чересчур благодушный мир христианство вернулось в образе бродяги; в мир, сходящий с ума, оно возвращается в образе учителя логики. Современники Герберта Спенсера искали лекарства от несварения, современники Эйнштейна ищут лекарства от головокружений[12]. Наши деды смутно почувствовали, что Франциск сложил гимн солнцу после долгого поста; мы чувствуем не менее смутно: прежде чем понять Эйнштейна, надо поверить, что вообще стоит понимать. Мы начинаем наконец догадываться, что если XVIII век считал себя веком разума, а XIX — веком здравого смысла, то XX может назвать себя разве что веком нездоровой бессмыслицы. В таких случаях миру необходим святой, но прежде всего необходим философ. Отдадим поколениям должное — и прежде, и теперь они выбрали правильно. Земля была слишком плоской для тех, кто особенно рьяно утверждал, что она кругла, и Альверно — гора стигматов возвышалась на ней, как на равнине. Для тех, кто отверг Ньютона заодно с Птолемеем[13], земля вообще не земля, а беспрерывное, бессмысленное и, видимо, бесконечное землетрясение. Им уж не до гор — кусочек устойчивой почвы под ногами невероятней для них, чем любая гора. Так двое святых воззвали к двум векам, к веку романтиков и к веку скептиков. Но и в своем XIII веке они делали то же дело, и оно изменило мир.
Могут сказать, что все наше сравнение ни к чему, потому что эти два человека принадлежали к разным поколениям и жили, собственно говоря, в разное время. Небесными близнецами[14] были святой Франциск и святой Доминик. Святого Франциска и святого Фому можно назвать в крайнем случае дядей и племянником. Святой Фома был истинным первенцем Доминика, как друг его Бонавентура был первенцем святого Франциска. И все же у меня есть причина (точнее, две причины) сравнивать святого Фому именно со святым Франциском, а не с Бонавентурой-францисканцем. Это сравнение приводит нас самым коротким путем к вопросу о жизни и деле Аквината. Большинство людей грубо, но довольно четко представляют себе жизнь и дело Франциска. И легче всего рассказать о другом монахе, если скажешь: как бы ни отличались друг от друга эти двое святых, они делали одно дело: один — в мире разума, другой — в мире обычной жизни. Но это было одно и то же великое дело, которое так и не поняли в Новое время. Оно было важнее Реформации. В сущности, оно и было реформацией.
Когда мы говорим об этом движении средневековья, мы должны в первую очередь подчеркнуть две его особенности. Во-первых, несмотря на все, что наговорили о суевериях, Темных веках и сухой схоластике, это движение, в любом смысле слова, вело к большему свету и даже к большей свободе. Во-вторых, несмотря на все, что наговорили о прогрессе и Возрождении и о предтечах современной мысли, это движение почти всегда было правоверным, христианским, оно шло изнутри. В нем не было компромисса ни с миром, ни с язычниками или еретиками. Оно было подобно растению, которое пробивается к солнцу, а не узнику, который впускает дневной свет в тюремную камеру.
Короче говоря, это было то самое, что называют развитием доктрины. Теперь не совсем понимают термин «развитие». Противники католического богословия, кажется, полагают, что оно не столько развивает христианство, сколько бежит от него или, в лучшем случае, приспосабливает его к чему-то другому. Но слово «развитие» значит совсем не это. Когда мы говорим, что щенок развивается, мы совсем не имеем в виду, что он пошел на компромисс с кошкой, — мы просто хотим сказать, что он становится собакой. Когда мы говорим, что ребенок хорошо развит, мы хотим сказать, что он стал больше и сильнее, а не что его обложили подушками и поставили на ходули. Развитие — это развертывание всех возможностей доктрины. Развиваясь, средневековая теология все полнее постигала христианство. Это очень важно понять, потому что общее дело великого доминиканца и первого францисканца, в высшей степени гуманного и естественного, было истинным развитием высшей доктрины, догмы всех догм. Вот почему народная поэзия Франциска и почти рационалистическая проза Фомы — части одного дела. И та и другая — великие ветви католического древа, и зависели они от внешних явлений постольку, поскольку все новое и растущее зависит от них, — они всасывали их и преображали, но продолжали расти в своем собственном образе, а не в чужом. Святой Франциск был рад называть себя трубадуром Господним — но его не радовал бог трубадуров. Святой Фома не примирял Христа с Аристотелем — он примирил Аристотеля с Христом.
Да, несмотря на контраст, столь же явный и смешной, как контраст между толстым человеком и тощим или между высоким и низеньким; несмотря на контраст между бродягой и ученым, между нищим и вельможей, между противником книг и их поклонником, между самым пылким из миссионеров и кротчайшим из учителей, великая истина средневековья заключается в том, что оба они делали одно дело: Франциск — на улице, Фома — в келье. Они не вносили в христианство ничего внешнего, еретического, языческого — они несли христианство в мир и при этом использовали то, что многим казалось ересью или язычеством. Франциск обратился к природе, Фома — к Аристотелю; и многим казалось, что они поклонились языческой богине и языческому мудрецу. Что сделали они, особенно что сделал Фома, я и собираюсь рассказать. Но я сравниваю его с самым популярным из святых, потому что так проще всего популярно изложить суть дела. Может быть, покажется слишком парадоксальным, если я скажу, что эти двое святых спасли нас от излишней духовности (страшная участь!). Может быть, меня не поймут, если я скажу, что святой Франциск, при всей своей любви к животным, спас нас от буддизма, а святой Фома, при всей любви к грекам, спас от Платона. Но лучше высказать истину в самой простой форме. Они заново утвердили Воплощение, вернув Бога на землю.
8
«Вы — соль земли» — слова Христа ученикам (Мф. V, 13).
9
Бывший кайзер — Вильгельм II (1859 — 1941), германский император (с 1888 г .), свергнут Ноябрьской революцией 1918 г . Честертон намекает на жертвы 1 мировой войны.
10
«Если соль потеряет силу, что сделает ее вновь соленою?» — Мф. V, 13.
11
…странной легенды, рассказанной Джотто — о какой легенде идет речь, неизвестно. Возможно, Честертон имеет в виду портрет Франциска работы Джотто.
12
Современники Спенсера «искали лекарства от несварения», пресытившись всеми видами социальных теорий, ни одну не принимая слишком близко к сердцу. XX век — век Эйнштейна — сошел с ума, пытаясь воплотить свои теории в жизнь — ему нужно «лекарство от головокружения». Честертон выбирает Эйнштейна как опознавательный знак этой эпохи, поскольку физико-космогонические теории этих двух философов характерны для их времени. Спенсер представлял себе бесконечную однородную механически эволюционирующую Вселенную. Теория относительности, созданная Эйнштейном, описывает искривленное пространство, лишенное привычных пропорций.
13
Птолемей Клавдий (90 — 160) — древнегреческий астроном, создатель геоцентрической системы мира. В этой системе планеты, Солнце и звезды вращаются вокруг неподвижной Земли. Ньютон Исаак (1643 — 1727) — английский философ, физик и математик, основатель классической физики. И Птолемей, и Ньютон исходили из представления об абсолютности пространства и времени, отвергнутого теорией относительности Эйнштейна.
14
Небесные близнецы — в греко-римской мифологии сыновья Зевса Кастор и Поллукс, превратившиеся в созвездие Близнецов. В переносном смысле — неразлучная пара. В Англии это выражение стало популярным благодаря роману Сары Грант «Небесные близнецы» (1893).
- Предыдущая
- 2/25
- Следующая