От Монтеня до Арагона - Моруа Андре - Страница 27
- Предыдущая
- 27/170
- Следующая
Об остальном можно было бы умолчать[147]. Вереницы писем, тоскливый анализ настроений гольбаховского кружка[148], мелочность жителей Берна и Валь-де-Травера — все это представляет некоторый интерес для историка литературы. Но для впечатлительного читателя прелесть «Исповеди» исчезает с последней, двенадцатой книгой, хотя Жан-Жак по-прежнему вызывает его восхищение и признательность. Сей труд заканчивается так же, как и начинается, — восхвалением искренности:
«Я рассказал правду. Если кому известно что-нибудь противоположное рассказанному здесь, ему известны только ложь и клевета; и если он отказывается проверить и выяснить их вместе со мной, пока я жив, он не любит ни правды, ни справедливости. Что до меня, то я объявляю во всеуслышание и без страха, что всякий, кто, даже не прочитав моих произведений, рассмотрит своими собственными глазами мой нрав, характер, образ жизни, мои склонности, удовольствия, привычки и сможет поверить, что я человек нечестный, тот сам достоин виселицы»[149]. Есть все основания думать, что Руссо, насколько слабость человеческого ума это позволяет, сказал правду — свою правду.
РЕТИФ ДЕ ЛА БРЕТОНН
Заслуживает ли эта книга второго ряда того, чтобы стоять в первом, как считали Стендаль, изучавший по Ретифу нравы века, и Жерар де Нерваль[150], говоривший: «Быть может, ни у одного писателя не развито до такой степени, как у Ретифа, ценнейшее качество — воображение». Поль Валери в 1934 году писал своему другу: «Я ставлю Ретифа намного выше Руссо. Я открыл скучнейшую «Новую Элоизу» и захлопнул, как шкатулку, где выдохшиеся духи скверно пахнут и растравляют душу. Ретиф — это сельский Казанова[151]. Я готовлю также собственные «Успехи добродетели» (это не шутка)». Поль Валери считал Добродетель, как и Академию, условностью, но он знал цену условностям.
Был ли он прав, поставив Ретифа выше Руссо? Не думаю. Этих двух мастеров публичной исповеди объединяла ужасающая откровенность, скорее преувеличивающая, чем скрывающая грехи, и вкус к показной чувствительности, на деле мирящейся с тем, что осуждается на словах. Но Руссо намного нравственней и воспитанней. Г-жа де Варанс, г-жа д'Удето и некоторые другие повлияли на него. То немногое, что Ретиф узнал о свете, он почерпнул от Бомарше, Гримо де ла Реньера, позднее от графини де Богарне[152]. Он был бедным крестьянином, ни с кем, кроме мелких буржуа, не знался. Но это и сделало его незаменимым. Нельзя найти лучшего свидетеля, чтобы представить себе картину народной жизни XVIII века в Париже и провинции.
Всех прочих романистов своего времени Ретиф превосходит и разнообразием изображаемых событий. Крестьянская жизнь, сельская идиллия, насилия, ночные оргии, похищения, развращенные и сентиментальные девочки — роман ужасов соединяется в его творчестве с деревенским рассказом в духе Жорж Санд. Поль Бурже[153] назвал Ретифа «Бальзаком для питекантропов». Это и точно, и несправедливо. Смутный набросок человеческой комедии уже возникает у Ретифа, хотя у него нет ни бальзаковского «ясновидения», ни знания скрытых пружин, движущих обществом и человеком. Одержимый болезненной чувственностью, он только ее и видел в мире, будь то город или деревня. Сексуальность важна, но важна не она одна.
Есть стиль и есть стилистика. «Нравственность — это жемчужное ожерелье: развяжите узел, и все разлетится». Вот фраза, достойная Лабрюйера или Жубера[154]. Но для художественного творчества узел — это вкус. У Ретифа он был плохой. Он слишком грубо выставлял напоказ и свою личную жизнь, и чужую. Он даже не подозревал, что писатель может многое выразить с помощью намека, недосказанности. И все же всегда его будут читать, сравнивать с великими. «Руссо рынков и ручьев…» Что ж, но ведь его назвали Руссо. «В «Опасных связях» Лакло предстал Ретифом светского общества…» Что ж, но сравнили-то его с Лакло. Вот что требует серьезных размышлений.
Прежде чем перейти к «Совращенной крестьянке», вспомним, как протекала вплоть до создания сего романа удивительная, трагичная, а иногда и беспутная жизнь писателя. Лучшим путеводителем по жизни Ретифа, чьи признания часто сомнительны, а исповеди вымышлены, служит прекрасная биография, написанная Марком Шадурном, который сам многим обязан безграничной эрудиции крупнейшего знатока Ретифа Дж. Райвза Чайлдза.
Эдм-Никола Ретиф (или в другой орфографии — Рестиф) родился в 1734 году в бургундской деревушке Саси. Позже он выберет псевдонимом, а потом прибавит к своему имени название фермы де да Бретонн, на которой его отец обосновался с 1742-го. Эти потомственные крестьяне сперва были протестантами, потом, не изменив вероисповедания, перешли от реформаторства к янсенизму[155]. По вечерам отец читал Библию чадам и домочадцам. Он подавал всем пример упорной работы и истинно добродетельного поведения. Это не мешало ему любить женщин и саму любовь, но только в законном браке. От первой жены у него было семь детей; после ее смерти он утешился с хорошенькой вдовой, Барб Ферле, в молодости служившей горничной у принцессы Овернской, а потом вернувшейся в родную деревню.
Следует прочесть Мариво и Бомарше, чтобы оценить изящество, ум, хорошие манеры субреток XVIII века. Эдм Ретиф был достоин Барб Ферле. Всеобщему уважению обязан он должностью окружного судьи, сделавшей его тем самым нотариусом и мировым судьей всей деревни. Наш Ретиф был первым ребенком от второго брака, старшим из следующих семи детей. Ребенок болезненный, возбудимый, умный, чересчур развитой, он уже в шесть лет лазил к девчонкам под юбки. Еще в детстве он выучился читать по латинско-французскому псалтырю. Поэтому он писал по-латыни, как по-французски, и всю жизнь заносил в дневник свои прегрешения на этом древнем языке, наивно рассчитывая сохранить тайну.
В те времена в богатых провинциях деревня была раем для подростков. В рассказах Нерваля, как и в «Мемуарах» Дюма-отца, встречаем мы парней, качавшихся на качелях, по ночам затевавших игры в «волка и девицу» — повод пообнимать девушек. Эдм-Никола, должно быть, навсегда запомнил имена очаровательных существ, так волновавших его в ту пору. Странное время, когда крайняя распущенность соединялась с глубочайшим уважением к Священному писанию. С одной стороны, грубая Бургундия, описанная Сидони Колетт[156], с другой — суровые патриархи, заставляющие вспомнить тех крестьян-протестантов юга, чьи псалмы слушал Жид. Трудно представить, но эти противоречивые лики одного края естественно сливались в единое целое.
Пока дьявол и господь бог боролись за душу юного Эдма-Никола, отец раздумывал, куда его пристроить. Для пахаря он был слишком бледен и чувствителен. Сделать из него адвоката? Священника? Один из сводных братьев, Тома, был аббатом и преподавал в семинарии церковным служкам, ему и доверили подростка. Суровые янсенисты семинарии в Бисетре закалили его ум. Быть может, они смогли бы спасти его от лукавого, но парижский архиепископ, монсеньор Кристоф де Бомон изгнал приверженцев Янсения. Эдм-Никола, отправленный в Куржи к кюре, отдался своим прежним страстям. У него начал складываться идеальный образ женщины (Сильфиды Шатобриана), единственной, которую он мог бы полюбить. Однажды он увидел ее в церкви. Ее звали Жанетт Руссо, она была скромна, красива, высокого роста. «Я лишь о ней одной молил господа и буду искать ее все дни моей жизни». И он действительно вплоть до смерти искал единственную. Для этого пришлось испытать тысячу и одну. Так рождаются Дон Жуаны.
- Предыдущая
- 27/170
- Следующая