Закат в крови
(Роман) - Степанов Георгий Владимирович - Страница 67
- Предыдущая
- 67/196
- Следующая
Глядя на стекла очков и большие задумчивые глаза штабс- капитана и представляя, как тяжела задача, возложенная на него, Ивлев присел на подоконник.
— Угостите папиросой! — попросил Огнев.
— Пожалуйста! — Ивлев вынул из полевой сумки целую пачку асмоловских папирос.
— Угостите всех! — Огнев кивнул в сторону юнкеров.
— Берите, господа, папиросы, — обратился Ивлев к молодым людям.
Один из них, высокий безусый блондин, глубоко затягиваясь дымом и заикаясь от волнения, предложил спеть песню о гордом «Варяге».
Став в кружок, юнкера запели.
Ивлев загляделся на поющих. Вечером, под покровом сумерек, они займут позиции и уже не покинут их. Смертники!.. И чтобы запечатлеть юнкеров, он достал альбом и карандаш. Может быть, хоть в набросках сохранится их облик?
Знакомый ростовский студент Леонид Любимов извлек из вещевого мешка аккуратно сложенную чистую сорочку, его друг Анатолий Петров усмехнулся:
— О, Ленечка решил стать франтом!
— И тебе советую под занавес быть в чистом белье, — сказал Любимов, а веснушчатый широкоплечий юнкер добавил:
— К такой прекрасной сорочке не хватает только шелкового галстука. Хочешь, я раздобуду у Бондарева? Красивый галстук непременно принесет счастье.
— Наше счастье — пальцы в рот да веселый свист! — угрюмо отозвался Любимов, стягивая через голову до черноты заношенную рубаху, заплатанную на локтях.
— Я никогда не пил, а сейчас отдал бы все потроха за стакан вина, — вдруг сказал штабс-капитан и принялся перочинным ножом вскрывать консервную банку.
«Понимает ли он, что, быть может, в последний раз собирается есть консервы?» — подумал Ивлев.
Рядом с домом грохнулся снаряд. Ивлев посмотрел в окно. Не повредило ли осколками Гнедую? Нет, стоит, грызет кору цветущего абрикосового дерева. Розовые лепестки сыплются на ее круглый, атласно лоснящийся круп.
Ивлев сунул альбом в сумку. Что сказать на прощанье юнкерам? До свидания?.. Всего доброго? Нет, не то. Надо сказать что-то другое. Ведь, может статься, больше не свидимся… А впрочем, что значат слова?
Выходя из комнаты, Ивлев снял фуражку и низко поклонился юнкерам.
Длинный узкий двор усадьбы кожевника Бондарева, сбегая к Кубани, весь розовел от нарядно цветущих абрикосовых деревьев… Люди убивают друг друга, а мудрой всепобеждающей природе не мешает творить свое дело даже огненный орудийный шквал.
Со стороны кубанской набережной и от пристани красные вели по району кожевенных заводов интенсивную стрельбу. Пули роем носились по двору. Однако Ивлев решил увидеть город с берега реки и, пригнув голову, быстро побежал по дорожке меж побеленных стволов абрикосовых деревьев и яблонь.
Дорожка привела к окопчику, вырытому рядом с довольно глубокой траншеей, в которой сидели в качестве наблюдателей от одной из батарей два казачьих офицера. Один из них — хорунжий в темной помятой черкеске, со скуластым лицом, густо заросшим черной щетиной.
— Поручик, кто прислал вас сюда? — недовольно спросил он.
— Я хочу взглянуть на город, — откровенно ответил Ивлев.
— Нашли подходящее время! — презрительно фыркнул офицер с есаульскими погонами, аккуратно пришитыми к плечам выцветшей гимнастерки серыми суровыми нитками.
А хорунжий сердито бросил:
— Вы, поручик, не дюже выпячивайтесь из окопчика: у них есть стрелки, которые не мажут.
«А что, если Глаша с Инной сейчас забрались в мансарду, в ту самую, что над нашим домом, и в узкое решетчатое оконце смотрят сюда, на этот берег?..» — Ивлев поднял руку и украдкой от казачьих офицеров помахал в сторону Штабной улицы. Немногим больше версты напрямик от этого места до родного дома, но как меняет война обычные понятия о времени и расстоянии!.. Ведь никогда еще такими недостижимо далекими не были и дом, и Штабная улица, и Глаша с Инной, сидящие в мансарде, схожей с башенкой. А жизнь? Как мгновенно можно с ней расстаться! Вот был Корнилов, и нет его.
Ревет, визжит, грохочет смерч войны, вздрагивает земля, сотрясается воздух, и пороховой дым застилает солнце, и волей- неволей сердце сжимается. Хочется думать привычными понятиями о настоящем и будущем. Вновь жаждешь жизни, возможности ходить по дорогим с детских лет улицам родного города, быть дома, видеть своих близких…
«Как же неумолим бог войны!» — вздохнул Ивлев и поднялся из окопа. Одна, другая, третья пули свистнули у самого уха… Очевидно, красные стрелки увидели его. Чуть наклонив голову, Алексей быстро пошел в глубь двора.
— Черт его носит! — выругался хорунжий.
Взяв Гнедую под уздцы, Ивлев торопливо зашагал через широкую улицу, щедро залитую полдневным солнцем.
Пули летели из-за артиллерийских казарм. Одна пробила седло, другая звонко щелкнула у копыта Гнедой и ушла между булыжниками в землю.
И вот знакомые ворота дома, с окнами, прикрытыми зелеными ставнями. Калитка была распахнута, и он свободно провел Гнедую во двор.
Маруся, двоюродная сестра, увидев его, выскочила на веранду.
— Поставь лошадь в конюшню!
— А где бабушка? — спросил Ивлев, здороваясь с сестрой.
В небе над домом разорвалась граната. Маруся испуганно юркнула за дверь и оттуда крикнула:
— Прасковья Григорьевна в пекарне!
Ивлев разнуздал Гнедую. Она встряхнула головой и сама зашагала в конюшню.
Прасковья Григорьевна, пахнущая горячим хлебом, обсыпанная мукой, не выпуская из рук деревянной лопаты, которой доставала выпеченный хлеб, обняла Ивлева.
— Внучок мой залетный, что ж два дни носу не казал? — Она уставилась в его лицо ласковыми, по-старчески дальнозоркими глазами.
Ивлев всей грудью вдохнул ржаной аромат хорошо выпеченного хлеба и чмокнул старуху в щеку.
— Чует душа: не взять вам города… — Прасковья Григорьевна смахнула жилистой ладонью слезу, набежавшую на глаза. — Много вашего брата полегло… Что ж ты, как бывало, не отломишь от булки верхнюю корочку? Вот она какая золотистая да розовая. Сама в рот просится…
Алексей отломил корку.
Как несказанно вкусно захрустела она в зубах! Как живо напомнила о милой беззаботной невозвратной поре золотого детства! Как вдруг захотелось никуда не уходить от бабушки, уютно, домовито пахнущей мукой и хлебным теплом!
А Прасковья Григорьевна накрыла горячие, ярко подрумяненные булки, уложенные рядком на длинной дубовой скамье, серой скатертью и сверху накинула синее ватное одеяло.
— Каждый день выпекаю по шесть, семь буханок, и все съедают постояльцы… Товарищи они тебе. И борщ с солониной готовим. Благо в запасе она была. А то сидели бы на воде да хлебе. На постое всё гимназисты, реалисты да кадетики. Чисто мальчики! Или солдат нету у ваших генералов, или все они на красной стороне? — Прасковья Григорьевна села на низенькую скамью у ног Ивлева. — Не могу в толк взять, почему кличут вас золотопогонниками? У многих погоны только химическим карандашом обозначены на гимнастерках. Так и чешутся руки хорошенько простирать затасканные-то гимнастерки, чтобы и следов не осталось от карандашных эполет.
— А знаешь, бабушка? Лавра Георгиевича уже нет… — неожиданно вырвалось у Ивлева.
— Это вашего-то главного? Царство ему небесное! — Прасковья Григорьевна широко, истово перекрестилась.
— Он был нам дороже отца, — дрогнувшим голосом проговорил Ивлев.
— Ох ты, мой горемычный! — заохала Прасковья Григорьевна. — Из-за него-то и увяз ты в трясину…
— Бабушка, не причитай надо мной, как над покойником, — запротестовал Ивлев.
— Кабы воевал супротив басурман или кайзера, я только бы благословляла тебя. А ведь воюешь-то с русскими… А сам ты, и я, и твой отец — кто? Супротив своих стоять — все одно что отрываться от родной земли-матушки…
— Бабушка, не спорь со мной, — перебил ее Ивлев.
— Где уж мне с тобой спорить, образованным. Я об одном только: как вызволить тебя, внучок ты мой родной? — Прасковья Григорьевна поднялась со скамьи, положила руки на плечи Алексея. — Твой отец еще не старик, мог бы тут тоже побегать с винтовкой, однако сидит дома. Видно, знает, ежели на холке не удержались, то на хвосте и подавно не усидишь.
- Предыдущая
- 67/196
- Следующая