Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах (СИ) - Кисель Елена - Страница 84
- Предыдущая
- 84/131
- Следующая
– Зевс-Громовержец прибьет за такое меня непочтенье... Чтобы Аиду Ужасному вдруг подносили оливки! Жалкий с навозом курдюк, почему не запасся достойной…
Я молча отломил кусок хрустящего хлеба – весело запрыгали по расстеленной ткани крошки. Жестом показал – а ну, давай сюда оливки, что ты их там зажал?
Мом Правдивый Ложью стесненно хихикнул, опускаясь рядом на берег ручья.
– Уронить себя не боишься, Владыка? Знаешь, о чем нынче поют аэды? Боги, мол, брезгуют людской пищей. Если и вкушают – нектар и амброзию, может, еще плоды, что Деметра выращивает, специально для олимпийского стола. А земную пищу – ни-ни, разве что только к смертным наведаются – вот тогда уже снисходят до небожественных яств.
Мом опустился на четвереньки над ручьем, сполоснул лицо, потом сунул руку по плечо в воду и выволок на свет амфору. Потряс ее над ухом, пробормотал: «Ага, осталась та самая».
Чаши, поколебавшись, извлек прямо из воздуха. Посмотрел с вопросом.
– Наливай. Мне себя ронять некуда.
И так ниже всех сижу.
Вино было из Дионисовых запасов – игривое, налитое теплом, хмелем и буйной молодостью, с чуть терпкой горечью – будто от костра потянуло. Сыр и оливки пришлись кстати, не по делу вспомнилось сердитое лицо Деметры: «Что за манера лопать людскую пищу?»
Расскажи мне сестра, что такое быть богом. Вкушать нектар и амброзию на Олимпе? Съел оливку – перестал быть Владыкой?
От недалекой реки несло дымком. Звонко звучали тимпаны – вакханки не наплясались за ночь. Распугивали утренних птиц подбадривающие крики сатиров.
– Дионис у реки гуляет, – ухмыльнулся Мом. – Как мамочку из твоего мира, Владыка, приволок, – все отойти не может, празднует. С вакханками и сатирами по лесам носится. А теперь ведь на Олимпе праздник – как тут не выпить. Выпьем, Владыка, а? Поднимем чаши за победу над Кроном?
– Праздник на Олимпе, а Дионис здесь?
– Попраздновал там, соскучился, явился сюда, сам гостей собирает. Меня вот позвал, Ату звал, Ареса сманивал… Поддержку себе готовит. Придет время трон себе выбивать – мало ли, кто пригодится.
Дионис решил пробиваться в Дюжину? Быть междоусобице на Олимпе – едва ли кто-то из детей Зевса захочет уступить свое место.
Охлажденное вино легко впитывало солнечные лучи, играло красными бликами, заставляло щурить глаза. От костров у реки летело: «Эвоэ, Вакх!» Где-то шуршали кусты и раздавался радостный визг.
– А ты ведь, Владыка, тоже не на пиру, – заметил Мом. Черные, блестящие как жуки глаза, уставились наивно. – Неужто, не вспомнили? Или звали не усердно? Или теперь вошло в привычку, – хи-хи! – видеть на Олимпе прекрасную Персефону без мужа?
Я отставил в сторону ясеневую чашу. Посмотрел в предельно честные глаза собеседника.
Кажется, пора.
– Твой брат исчез. Есть у тебя мысли, где он может быть?
– Легко, Владыка! – Мом аж вскочил от желания услужить. – На маковом поле, небось, цветки для своего отвара собирает. Или у красотки какой-нибудь под крылышком. А может, его еще и Трехтелая прячет – он у нас по этой части…
– Другой брат.
Мом всплеснул руками так, что за рекой ахнуло в ответ эхо.
– Это какой же? Харон, может? Ой, а кто ж теперь тени перевозить-то будет?! А Стикс не проверяли – вдруг он свалился и потоп? Ну там, весло потянуло…
Легкое движение двузубцем – и старая, щербатая чаша из ольхи в руках бога насмешки почернела и ссыпалась в пыль.
– Вот несчастье, – сказал он и отряхнул давно не стиранный хитон. Лизнул ладонь, выпачканную в вине. Вздохнул. – Зря ты называешь его моим братом. У Чернокрыла братьев нет. То есть, не было. А ты значит, не понял еще, Неумолимый?
– Так объясни.
Мом-насмешник беззастенчиво утянул мою чашу. Глотнул вина, прижмурился с блаженным видом и развалился на бережку в вольготной позе, животом кверху, поставив чашу с вином на грудь.
– Хорошо-то как. А?
Ручей ласково терся о щетинистую щеку берега, заросшую юной травой, ловил капли росы, слетающие на него с весенних листьев. На ветвях начали перекличку дрозды-пересмешники: «Эвоэ, Вакх?» – «Куды там! Куды там!» Из ольховника высунула сонную морду заблудшая овца – живой остаток Дионисова пиршества. Попялилась немного на двух богов над ручьем – сидят, молчат, непонятные какие-то! Убралась.
– То есть, для меня хорошо. У тебя-то, Владыка, вкус другой, ты такого не любишь…
В прежние времена Мом насмешничал не столь остро: теперь вот научился выделять голосом тончайшие оттенки, что твой соловей. Так поют аэды, Владыка, а ты не знал? – слышится в невинной фразе. Запирающий Двери не выносит дневной свет: ему милее тьма подземелий. Он не терпит журчания ручьев – ему подавай стонущие воды Коцита или огонь Флегетона. Его раздражает птичье пение – милее ропот теней на бескрайних полях асфоделя.
Я и впрямь избегаю появляться на поверхности. Кроме всего прочего, мне незачем вспоминать, чего я лишился.
– Праздник жизни, – выдохнул Мом, почесывая ляжку, заросшую рыжеватыми волосами. – Жизнь – она, знаешь ли, Владыка, хорошая штука, это еще до Титаномахии никем не оспаривалось. Проклятые Пряхи на Олимпе вили бесконечные нити: хоть ты сатир, хоть ты кентавр… живи себе! Нимфа или дриада – живи! Если, скажем, поскользнешься и сорвешься с обрыва – ну, полежи, отойди немного и опять живи. Бросится какой дракон дурной и поранит – залечи раны и живи. И заметь, всех это устраивало. Даже Гею, когда она пришла к Нюкте – плакаться на злого сына. Ах он, такой-сякой, Повелитель Времени, тиран и гад – я ему серп адамантовый выплавила, оружие дала, а он моих сыночков… это Сторуких-то и Циклопов… а он их так в Тартаре и оставил! Ох, подруга ты моя Нюкта, сил моих больше на него нет, сделай ты что-нибудь, накажи окаянного! Ну, а мама всегда… мы, подземные боги, это умеем…
Да уж. Всегда придут на помощь и всегда так, что последствия не расхлебаешь еще лет пятьсот.
Густой запах винограда от Дионисовой гулянки доносился даже и сюда – туманил разум. Ручей тек в траве розовым вином – молодым, рассветным.
– Мать выбрала свой способ для отмщения Крону: начала рожать. Совместила, значит: и подруге приятно, и у самой детишки разведутся. Эринии, Керы, я, Ата, Немезида, Лисса… Как она радовалась, глядя на своих деточек – просто не передать. А когда поняла, что появятся близнецы – говорят, прямо светилась. Вместе с покрывалом своим, то есть: ночи тогда были светлые…
Он болтал – даже не рассказывал, болтал. Трещал, как белка при виде ореха. А что? Колесница Гелиоса поднялась, чтобы греть землю, в руке – полная чаша, лес пропитан вином и криками радости, и кажется, что жизнь вечна…
– Первым-то Гипнос появился, беленький наш. Как начал глазёнками хлопать и ручонками махать – говорят, прислуга чуть от умиления не попадала. Второго Нюкта рождала, не чувствуя мук от счастья. Смеясь. Владыка, а верно говорят, что ты умеешь… видеть?
Он бережно снял с груди чашу и перевернулся, чтобы встретиться со мной глазами.
Чтобы я смог увидеть то, чего Мом-насмешник при всем желании никогда видеть не мог.
Из углов ползут – тени, тени, тени… венценосный супруг, великий Эреб, не может усидеть за дверями гинекея и рвется внутрь, и мелкие богини, прислуживающие Ночи при родах, пугливо оглядываются на не дающие света факелы…
Света в покое, впрочем, и так почти нет, ярче всего выступают что-то белое, лежащее чуть в стороне от матери, на темном, искрящемся покрывале, да лицо самой Нюкты: просветленное, радостное, чуть искаженное от гордости – дарить жизнь…
– Он… появился?
Молчат прислужницы. Смотрят на свои руки, которые только что приняли новорожденного.
Белокрылый малыш, потревоженный общим молчанием, хныкает и вертится на своей прохладной подстилке.
– Появился ведь?
- Предыдущая
- 84/131
- Следующая