Смотри на арлекинов! - Набоков Владимир - Страница 6
- Предыдущая
- 6/17
- Следующая
«Очаровательно, – сказала Айрис. – Звучит как заклинание. О чем они?»
«Это вот здесь, на обороте. Итак. Мы забываем или, лучше сказать, склонны забывать, что влюбленность не зависит от поворота лица возлюбленного или возлюбленной, но она – бездонное место под купавами, ночная паника пловца (здесь мне удалось передать четырехстопный ямб оригинала{31}). Следующая строфа. Покуда сон продолжается – в значении „пока все идет своим чередом“, – оставайся в наших снах, влюбленность, но не мучай нас пробуждением или сообщением слишком многого: недосказанность лучше этой щели и этого лунного луча. Теперь третья, последняя строфа этого любовно-философского стихотворения».
«Какого?»
«Любовно-философского. Напоминаю тебе, что влюбленность – это не действительность, что отметины другие (полосатый от луны потолок, к примеру, не того же разбора реальность, что потолок при свете дня) и что, возможно, потусторонний мир приоткрылся во мраке. Voilà».
«Вашей девушке, – сказала Айрис, – должно быть страшно весело с вами. А вот и наш кормилец! Bonjour, Айвз. Боюсь, гренки мы все съели. Мы думали, ты давно ушел».
Она притронулась ладонью к бочку чайника, и это пошло в «Ардис», все это пошло в «Ардис», моя бедная мертвая любовь.
После пятидесяти летних сезонов, или десяти тысяч часов солнечных ванн, в разных странах, на пляжах, скамьях, крышах, скалах, палубах, уступах, лужайках, панелях и балконах, я бы навряд ли смог вспомнить искушение того лета в чувственных подробностях, если бы передо мной не лежали эти старые записки – сущая отрада для педантичного мемуариста, который так носится со своими хворями, женитьбами и всей своей литературной жизнью. Чудовищные порции Шейкерова кольдкрема втирались мне в спину воркующей, коленопреклоненной Айрис, пока я лежал ничком на шершавом полотенце под палящим солнцем пляжа. По исподу моих век, прижатых к кистям рук, плыли фиолетовые фотоматические фигуры{32}: «Сквозь прозу солнечных ожогов проникала поэзия ее прикосновений», – как записано в моем дневнике, но теперь я могу внести уточнения в свои юношеские изыски. Сквозь кожный зуд, сверх того, смешанное с этим зудом и восходящее вследствие этого до крайней остроты скорее несуразного наслаждения, прикосновения ее рук к моим лопаткам и вдоль позвоночника слишком уж походили на умышленные ласки, чтобы быть умышленной мимикрией, и я не мог сдержать тайного отклика на проворное скольжение этих пальчиков, когда они в заключительном порыве избыточной щедрости сбегали до самого моего копчика, перед тем как оставить меня совсем.
«Готово», – сказала Айрис совершенно с той же интонацией, к какой прибегала, завершив более специальную процедуру, одна из моих кембриджских зазноб, Виолетта Мак-Ди{33}, искушенная и сердобольная девственница.
У нее, у Айрис, в прошлом уже было несколько любовников, и когда я открыл глаза и повернулся к ней, и увидел ее, и пляшущие бриллианты на подкладке каждой новой, каждой плещущей голубовато-зеленой волны, и влажную черную гальку лощеной кромки прибоя с мертвой пеной, ожидающей пену живую, – и ах, вот же они идут, волны с белыми гребнями, вновь бегущие рысью, совсем как ряд белых цирковых лошадей, – я вдруг осознал, оглядывая ее на фоне этого задника, сколько льстивого обожания, сколько стараний множества поклонников потребовалось, чтобы улучшить и довести до совершенства мою Айрис, с ее прекрасным цветом лица, с отсутствием какой бы то ни было нечеткости в очерке ее высоких скул, с этой изящной впадинкой под ними, с accroche-coeur{34} этой лощеной маленькой кокетки.
«Кстати, – сказала Айрис, опускаясь с колен в полулежачее положение с поджатыми под собою ногами, – кстати, я еще не извинилась за свое удручающее замечание о том стихотворении. Я перечитала ваших „Дольних блондинок“{35} несчетное число раз – и по-английски ради содержания, и по-русски ради музыки, – и мне кажется, что это совершенно дивное произведение. Вы меня прощаете?»
Я потянулся губами, чтобы поцеловать ее коричневое, переливчатое колено, бывшее так близко от меня, но она остановила мое приближение, приложив мне ладонь ко лбу, как бы проверяя жар у ребенка.
«За нами следят, – сказала она. – Множество глаз, которые как будто смотрят в какую угодно сторону, только не в нашу. Те две хорошенькие английские учительницы справа от нас, шагах в двадцати отсюда, уже успели заметить мне, что ваше сходство с фотографией Руперта Брука, той, где у него обнажена шея{36}, просто a-houri-sang – они немного говорят по-французски. Если вы еще раз попытаетесь поцеловать меня или мою ногу, я попрошу вас уйти. Мне в жизни часто делали больно».
Последовала пауза. Переливчатость происходила из-за приставших крупинок кварца. Если девушка начинает говорить фразами из бульварного романа, все, что вам требуется, – это немного терпения.
Отослал ли я уже стихотворение в ту эмигрантскую газету? Еще нет; сперва нужно послать венок сонетов. Те двое (я понизил голос), слева от меня, судя по кой-каким мелким признакам, мои соотечественники-экспатрианты.
«Да уж, – согласилась Айрис, – они буквально навострили уши, когда вы процитировали строки Пушкина о волнах, что с любовью ложатся к ее ногам. А какие еще признаки?»
«Он, глядя вдаль, очень медленно, сверху вниз поглаживает свою бородку, а она курит папиросу».
На пляже еще было дитя лет десяти, баюкавшее в голых руках большой желтый надувной мяч. Казалось, на ней ничего не было, кроме какой-то оборчатой упряжи и коротенькой плиссированной юбочки, не скрывавшей ее ладных ляжек. В более поздние времена знатоки назвали бы ее «нимфеткой». Поймав мой взгляд, она улыбнулась мне из-под рыжеватой челки и поверх нашего солнечного шара сладкой и похотливой улыбкой.
«Лет в одиннадцать-двенадцать, – сказала Айрис, – я была такой же прелестной девочкой, как и эта французская сирота. Это ее бабка, в трауре, сидит на расстеленной „Cannice-Matin“ и занимается вязанием{37}. Я позволяла дурнопахнущим мужчинам гладить себя. Я играла с Айвором во всякие бесстыдные игры, о нет, ничего особенного, к тому же он теперь доннам предпочитает донов{38}, так он говорит, во всяком случае».
Она немного рассказала о своих родителях, которые по чудесному совпадению умерли в один день, всего два года тому назад, – она в семь часов утра в Нью-Йорке, он в полдень в Лондоне. Они расстались вскоре после войны. Она была американка и чудовище. Не следует так говорить о своей матери, но она действительно была ужасным человеком. Папа был вице-президентом цементной компании Сэмюэлей, когда умер. Он происходил из почтенной семьи и имел «хорошие связи». Я спросил, какие именно у Айвора претензии к «свету» и наоборот? Она неопределенно ответила, что он терпеть не может «своры охотников на лис» и «сборища яхтсменов». Я сказал, что все это отвратительные клише, которые в ходу лишь у обывателей. В моей среде, в моем мире, в изобильной России моего детства мы стояли настолько выше любых классовых понятий, что только смеялись или зевали, читая о «японских баронах» или «новоанглийских патрициях». Все же так странно, что Айвор переставал дурачиться и превращался в обычного серьезного человека, лишь когда он седлал своего старого, пегого, плешивого конька и принимался обличать английские «высшие классы» – в особенности их манеру изъясняться. А ведь их выговор, возражал я, превосходит по качеству наилучший парижский французский и даже петербургский русский: дивно модулированное негромкое ржанье, которому оба, Айвор и Айрис, довольно успешно, хотя, конечно, бессознательно, подражали в своем ежедневном общении, когда прекращали вышучивать ходульный или старомодный английский язык безобидного иностранца. Кстати, какую нацию представляет этот загорелый старик с седыми волосами на груди, выбирающийся вслед за своим мокрым взъерошенным псом из низкого прибоя, – мне его лицо как будто знакомо.
- Предыдущая
- 6/17
- Следующая