Записки об осаде Севастополя - Берг Николай - Страница 5
- Предыдущая
- 5/21
- Следующая
– На Сиверную! На Сиверную! – кричал какой-то старик, стоя в лодке с другим гребцом.
Я сел к нему; набралось еще человек пять-десять, и мы отчалили. Я пробыл на Северной до вечера, и все почти у Александра Ивановича. Я вслушивался в толки входивших и уходивших, вглядывался в физиономии. Тут же познакомился я с одним чиновником государственных имуществ В., который занимался поставкой дров для армии. Он жил давно в Севастополе и знал хорошо все и всех. Он говорил мне о тяжких минутах, пережитых городом, когда шел неприятель и кругом пылали запасы корабельных лесов. Их зажгли сами русские. Никто не думал, что Севастополь удержится. Адмирал Корнилов одушевил жителей. Все бросились на работы и в пять дней создали то, для чего нужны были месяцы. Тотлебен и Фолькмут заведовали постройками батарей, и подошедший поздно неприятель увидел семь грозных бастионов. Говорят, Сент-Арно изорвал шляпу, когда узнал, что дравшееся с ним на Алме войско было у Севастополя последнее, было все… даже говорят, это ускорило его смерть. В. пригласил меня к себе в город, и мы вместе пошли на пристань.
В. жил за бульваром Казарского. Проходя мимо, я увидел близко простой памятник, с простою надписью: Казанскому.
Недалеко оттуда построена баррикада и стоят пушки большого калибра. Левее, через несколько шагов, еще баррикада. Это место чрезвычайно высоко, вероятно, самое высокое в городе. Оттуда весьма хорошо видно Чатырдаг, несмотря на 80 верст расстояния. С других точек он виден хуже. Домик В. немного ниже этой точки. Из него также видно не менее полгорода и, между прочим, несколько бастионов. Я просидел у него часов до девяти, говоря о Севастополе и дожидаясь выстрелов, которые обыкновенно начинаются около этого времени, но не дождался и пошел домой с проводником-татарином, который почти бежал передо мною, прыгая впотьмах по камням, как будто днем, то спускаясь, то подымаясь. Я беспрестанно отставал от него. Так мы добежали до большой улицы, на которой я жил, и расстались. Оттуда я уже знал дорогу. Никого не встречалось на улицах. Было совершенно тихо и темно, как вдруг загремели выстрелы. Я чуть не воротился, чтоб поглядеть на полет бомб, но чувствовал большую усталость. Мой товарищ был уже дома, и я застал его ложащимся спать. Он был большой оригинал и флегматик, видал бомбы не раз и ближе и мало о них думал. Смотря на него, и я лег и тут же заснул. К утру выстрелы стихли. Встав, мы уже не слыхали ничего. Напившись чаю, я переехал на Северную, чтобы увидеться с доктором, князем Долгоруким, и быть на операциях. Я встретил его у бараков, и мы вошли вместе в операционную палату. Барак – это длинное каменное строение в один этаж. Внутри стоят кровати в два ряда, направо и налево. Над ними ряд шкапчиков, куда больные кладут свои вещи. В операционном бараке оставлена некоторая пустота при входе, где ставится стол или кровать для операции. Дальше на кроватях лежали русские и французы, раненные в последнее дело. Французов было трое, и все зуавы: капитан и два солдата. Капитану только что отняли ногу. Он глядел очень бодро. У него было славное лицо; большая эспаньолка с проседью и густые, короткие усы. Белая повязка на голове в виде чалмы делала его похожим на араба. Он лежал довольно далеко от дверей, вблизи которых собирались делать операцию одному русскому солдату, раненному пулей в локоть. Все столпились около этого солдата: четыре доктора осматривали рану; две-три сестры милосердия12 готовили инструменты, бинты, корпию, воду; несколько солдат устанавливали кровать. В это время я подошел к капитану. Он обратился ко мне и просил дать знать, что он съехал на один край кровати и может упасть:
– Это моя смерть! – прибавил он.
– Да не могу ли я вам помочь?
– Ну, нагнитесь!
Я нагнулся, он обхватил руками мою шею; но едва я стал приподнимать его, как он опустил в изнеможении руки:
– Нет… оставьте, оставьте! – сказал он, – вы очень скоро!..
Через минуту мы принялись снова, и в три приема я положил его как надо. Налево подле него лежал зуавский солдат, бывший в деле под его командой. Ему предстояла такая же операция. Лицо его было совершенно восточное, темное, но без бороды и с легкими усами. Удивительно яркие, большие глаза блуждали в орбитах. Я подошел к нему и спросил, не надо ли ему чего. Он поглядел на меня и отвечал неохотно: «Ничего!» Третий лежал направо от капитана, чрезвычайно красивый, с небольшой черной бородой, в фесе и в синей куртке с шитьем на плечах и рукавах. Смертная тоска изображалась во всех его чертах; на черных глазах как бы туман. Он беспокойно двигался по кровати; то прятал руки под одеяло, то клал их под голову. Пуля попала ему ниже живота и засела в таком месте, откуда никак нельзя было ее вынуть. Решили не делать операции, и он должен был умереть и, кажется, знал об этом. На все вопросы окружающих он не отвечал ни слова или отвечал неохотно. Стали делать операцию солдату, дали хлороформ; потекла кровь… Операция была трудная и тянулась долго. Солдат все время стонал и бранился. И всегда стонут в этом странном сне. Я с трудом высмотрел всю операцию; но зато следующие мне были ничего. Сестры милосердия, довольно молодые девушки, смотрят совершенно спокойно и беспрестанно подмывают текущую ручьями кровь. Ногу солдату-зуаву отрезали вмиг и стали перевязывать жилы. Тут уже отнимают хлороформ. Шесть человек держали руки; но зуав был так силен, что в минуты невыносимой боли, когда ему приставляли к ноге теплую губку, он подымал державших, крича:
– Au nom de Dieu! Vous те brulez! Vous me brulez!..
Капитан все время смотрел на операции и одушевлял товарища:
– Tenez vous brave, mon enfant! Nous guerirons bien, voyez-vous!
Таков он был со своими детьми. Но тут же находился по какому-то случаю один перебежчик – вероятно, его сунули туда покамест до распоряжений о нем. Капитан зуавов и солдаты тотчас почуяли, что это не пленный, и никто с ним не хотел говорить; да и русские смотрели на него косо. Он был в синей шинели с коротким капюшоном, белокурый, с голубыми глазами, и все как-то жался, точно зяб. Скоро и солдату-зуаву окончили операцию и положили его неподалеку от капитана. Все удивлялись его крепкому сложению; но один доктор заметил, что он изнурен, и потому… бог весть, что будет!
– Зачем вы его так много заставляли работать? – сказал доктор капитану.
Капитан не отвечал ни слова. Я вышел и отправился по другим баракам; в одном нашел пленных англичан вместе с французами. Какая разница в физиономиях! Все были белокурые, в особенных низеньких шапках, без всяких полей, с номером напереди. Один был в красном мундире с белыми петлицами и в черном нижнем платье; другие – в черных шинелях, похожих на французские. Красный все расхаживал, присаживался на разные кровати, а те два занимались писанием письма. Тут же был один французский драгун. Он сидел на постели в одной рубашке и намазывал на ломоть черного хлеба что-то вроде масла и ел. В третьем бараке я увидел еще двух раненых зуавов: один – пулен в подъем ноги, другой – в грудь, и этот уже умирал. Он был очень похож на того, которому в первом бараке отняли ногу, как будто брат. Когда я подошел, он лежал с закатившимися глазами и хрипел; но вдруг устремил на меня свои большие глаза, уже подернутые пеленою смерти, глядел с минуту; потом опять глаза его закатились, и он захрипел. Я воротился в первый барак взглянуть на тех, кому сделаны были операции. Русский солдат смотрел совершенно спокойно и разговаривал со своими.
С капитаном зуавов говорил один доктор. Между прочим спросили у него, женат ли он.
– Non, les femmes – c’est folie! Nous avons quelques officiers, qui sont maries, mais… c’est folie!..
– Вы сходите на главный перевязочный пункт, в город, – сказал мне Долгорукий, – там Пирогов: когда он делает операцию, надо встать на колени!
Но я узнал после, что Пирогов болен, и мне не удалось его видеть.
Из бараков я зашел на время к Александру Ивановичу. Он накормил меня какой-то маленькой свежей рыбкой и еще блинами. Блины у Александра Ивановича дешевле, нежели в Кишиневе: 20 копеек порция, три больших блина, а в Кишиневе – два, и притом маленьких. Я заговорился с ним и опоздал на переправу. Отчаливали последние ялики. Я сел на один, очень маленький, с двумя пьяными гребцами; на руль поместился какой-то офицер, совсем не умевший править. Мы три раза налетали на катер и чуть-чуть не попали под пароход. Страшные колеса прошумели над самыми ушами. К двум пьяным гребцам присоединился еще один пьяный пассажир. Он все вставал и расхаживал… Признаюсь, когда я ступил на камни, мне долго казалось, что они качаются и так же зыбки, как лодка. Часу в девятом я был дома и нашел товарища за чаем. Немного погодя мы услышали выстрелы. Слуга, пришедший из гостиницы, сказал нам, что неприятель пускает бомбы и что четыре упало недалеко в улице. Мы напились чаю и пошли поглядеть; но стрельба стихла. Мы сели у ворот одного дома на камень и смотрели в сторону неприятеля. Было очень тихо и пустынно в улицах. Через полчаса стали подыматься бомбы с наших бастионов. Мы проследили бомб тридцать и пошли домой. Неприятель не отвечал. Мы легли спать под выстрелы, которые становились реже и реже. Я проснулся очень рано. Может быть, меня разбудила стрельба: неприятель опять пускал бомбы. Их разрывало где-то близко, по слуху – налево. Я подошел к окну: на улице уже двигался народ, не обращая никакого внимания на бомбы. Только двое стоявших на противоположном тротуаре, по-видимому купцы, взглядывали вверх всякий раз, как слышался взрыв, и крестились; потом опять начинали разговаривать. Через час стрельба утихла. Товарищ мой встал, и мы пошли вместе к своему университетскому знакомцу. Там собралось несколько офицеров. Один из них намеревался идти на 6-й бастион, к начальнику 1-й линии, капитану 1-го ранга Зорину. Я просил взять меня с собой.
- Предыдущая
- 5/21
- Следующая