Антология русского советского рассказа (30-е годы) - Иванов Всеволод - Страница 40
- Предыдущая
- 40/122
- Следующая
Потеряв способность видеть что-нибудь правым глазом, Воробьев тем усерднее налег на левый. Он стал гораздо больше писать теперь, он сделался оживленнее, он сделался суетливей.
А в доме по-прежнему поддерживался порядок, заведенный давно-давно Александрой Павловной, и скатерти и салфетки были белоснежны, и если редкий гость неосторожно делал чем-нибудь пятнышко на скатерти, это вызывало смятение на добром личике Дитечки, она хваталась за сердце сухонькой ручкой и хотя лепетала привычно: «Ничего, ничего, не беспокойтесь, пожалуйста!» — но гость видел, что его неловкость поражала ее, как внезапный громовый удар над самым домом.
И однажды — это было вскоре после начала мировой войны — один старый уже тоже бывший ученик профессора Воробьева, а ныне сам известный профессор, случайно заехавший в эти места, горячась по поводу подлости и зверства немцев в Калище, нечаянно задел обшлагом и разлил по белоснежной скатерти стаканчик бордо.
Оказалось, что не зверства немцев в Калище, не мировая война вообще, а вот это, что сделал со скатертью неосторожный гость, и было то самое ужасное, чего не могла перенести Дитечка, которой шел уже восьмой десяток. Она ахнула подстреленно и вдруг поникла на стол седенькой головкой. Она умерла от разрыва сердца. Сам же Воробьев умер лет шесть спустя совершенно ослепший. Родных у него не оказалось. Ухаживала за ним Дарья Степановна. Только в предсмертные годы выявилось в полной мере, что он всю свою зрелую жизнь был одержим манией отгадки тайны зарождения жизни. Даже и плохо грамотной Дарье Степановне надоедал он, слепой, требованиями записывать его мысли и выводы по этому вопросу.
Библиотеку и микроскопы его передали после его смерти в один из вузов; рассмотренные биологами труды его последних лет были найдены или отсталыми, или отнюдь необоснованными, или полными мистики, вообще не имеющими научной ценности; а дом его, осененный тремя огромными платанами, перешел в ведение Курупра и через несколько лет стал домом отдыха инженерно-технических работников Союза.
Черт знает, в какую дальнюю даль ушел горизонт моря!
Там где-то, очень высоко, мреет какое-то лиловое, но горизонт, должно быть, еще выше, вообще — спрятался, не найдешь… И молодому инженеру Фокину отсюда, с пляжа, не хочется его разыскивать. Во всем голом теле его колючее тридцатиградусное, однако ласковое, солнце; пятки его — в теплой щекочущей кромке чуть-чутошного прибоя; недалеко от берега колышется ленивое стадо медуз; сзади, прямо, на голубом гравии, разостлал и чинит красную сеть загоревший до черноты папуаса рыбак из местной артели Абла Тахтаров, а со стороны женского пляжа, как ни старается туда совсем не смотреть Фокин, назойливо лезет в глаза полосатый купальный костюм лаборантки металлургического завода Шемаевой, о которой известно, что ей удалось получить непосредственно из руды губчатое железо, и именно за это премирована она путевкой сюда в дом отдыха на месяц.
Этот полосатый купальный костюм вот уже почти две недели беспокоит Фокина; он тоже кажется ему вызывающе задорным, как вся Шемаева вообще с ее мальчишескими ухватками. За столом в столовой они сидели друг против друга, и не проходило дня, чтобы не начинали жестоко спорить. Между тем работали они на одном и том же заводе, но там он как-то не замечал ее, не присмотрелся к ней.
Фокин всегда считал себя удачно сработанным, хвастал своим действительно крепким телом и теперь на море перед собою глядел, как глядят на него хорошие пловцы. Но он видел, что Шемаева на свои густые рыжеватые волосы — за что он прозвал Лисичкой — надела ею же самой сшитый чепчик из белой клеенки и завязала этот чепчик под круглым подбородком. Это значило, что она собралась далеко плыть.
Фокин подобрал под себя ноги и в два прыжка был снова в воде, из которой недавно только вышел посушиться. А когда Шемаева действительно поплыла, то поплыл шагах в двадцати от нее и Фокин, туда, где мрело лиловое и совсем не было горизонта.
И первые двести — триста метров Фокин только взглядывал на Шемаеву, насмешливо следя за тем, как по-мальчишечьи выбрасывает она свои красные от загара руки. Он видел, что несколько человек еще сорвались с пляжа и желтыми пятнами замелькали сзади в голубой воде за ними вслед, но скоро боязливо вернулись к берегу. Остались далеко в море только они двое, и Фокин пустил в ее сторону густой шаловливый окрик:
— Ли-сич-ка, на-зад!.. Утопнешь!
— Ду-ра-ак! — отозвалась Лисичка.
Он обогнал было ее сначала, но задержался и заботился только о том, чтобы она не выдвигалась вперед. Теперь они были уж гораздо ближе друг к другу, чем вначале, и когда она поворачивалась лицом к солнцу, совершенно незаметно для себя ловил он в искристых брызгах участливыми глазами бойкую линию ее задорно вздернутого носа и твердый рисунок губ.
Метров полтораста проплыли они еще, и Фокин беспокойно уже крикнул снова:
— Сонька, смотри! Утонешь ведь, — куда ты?
— Сам скорее утонешь! — отозвалась Сонька.
И когда плыли они уже рядом дальше, Фокин все с нарастающим волнением представлял очень живо, что вот выбьется из сил эта упорная Шемаева (благодаря упорству, конечно, добывшая каким-то там способом непосредственно из руды губчатое железо и упорно мечтающая упразднить домны), вот-вот судорога схватит ее руки и ноги, и вот она тонет на его глазах, тонет рядом с ним, и что может он сделать, чтобы спасти эту упорную?.. Схватить ее за рыжие волосы и тащить на берег? А если не дотащит?.. И лодки на берегу нет!
И, испугавшись этой возможности, Фокин сказал ей прямо в нахмуренные забрызганные карие глаза:
— Соня, милая! Давай-ка назад, а?
— Ты — первый! — отозвалась Соня и хотя бы улыбнулась, — нет… А может быть, устала до такой степени, что даже и улыбнуться не в состоянии?
И Фокин круто повернул к берегу.
Когда доплыли они каждый к своему пляжу, им кое-кто из лежавших на песке похлопал, а когда спросили Фокина:
— Кто же из вас победил все-таки?
Он ответил небрежно:
— Разве мы состязались? Это простая физкультурная зарядка.
За обедом в этот день, глядя на Шемаеву, сидевшую напротив, говорил Фокин:
— У кого-то из наших классиков я читал и запомнил: «Все хорошо в природе, но вода — красота всей природы, потому что вода жива…» Что правда, то правда: вода жива!.. Это я потому говорю, что вспоминаю море… Вода жива, потому что она движется, а вот о камне никак не скажешь, что он жив.
— Ну, набуровил! — презрительно сказала Соня, принимаясь за уху из морских петухов, которая была на первое, и глядя на него исподлобья карими с искорками глазами, от которых иногда он не мог оторваться.
— Почему же это так вдруг «набуровил»? — скорее удивился, чем обиделся Фокин. — Вода плещется, вода льется, вода бежит — вообще способна менять место и всем помогать жить на свете, например, вот этим самым морским петухам, каких мы с тобой сейчас станем кушать.
— И зачем ты только приставлен к домне, — не понимаю! Чтобы беллетристику тут какую-то разводить? — возразила Соня.
— Лисичка, разве тебе не известно, что я шестнадцать рационализаторских предложений внес на завод, и все они признаны очень ценными, и я за них получил премии? — серьезным уже тоном отозвался Фокин.
— А что же ты явную чепуху мелешь о камне? — так и вскинулась Лисичка. — Не плавишь ты разве руду, то есть тот же камень, и у тебя не льется, не бежит — и как там еще — чугун по изложницам?.. Да и камень базальт тоже можно расплавить и делать из него что тебе угодно, а ты говоришь так, как будто ты и не инженер, а какой-то словесник!
Соседи их по столу с любопытством ожидали, как вывернется из-под такого наскока Фокин, — он был весьма ловкий спорщик; но Фокин сказал вдруг примирительно:
— Так что, по-твоему, выходит, что вода только слабое сцепление частиц, а камень более плотное, а все прочее — только голая беллетристика? Ну что же — пусть беллетристика, против этого не возражаю.
- Предыдущая
- 40/122
- Следующая