Повесть о детстве - Гладков Федор Васильевич - Страница 38
- Предыдущая
- 38/108
- Следующая
- Жили в крепости, на бар работали, вроде лошадей.
Мужиков пороли, да и баб тоже... и убивали, и мученически мучили. А бабам и сейчас не лучше - мучаются, и никто их не защитит, никто не утешит, не обнадежит...
Вспоминая о своих скитаньях, она рассказала однажды, как неожиданно довелось ей попасть в деревню, где мужики бунт против барина подняли.
- Идем это мы с посошками, с котомочками... Настя-то еще по восьмому годочку была, а тельцем крепенькая.
С ней, с робенком-то, меня никто не обижал. Она услужлива была: пустит кто-нибудь ночевать, а она все норовит хозяевам помочь - за водой сходит, скотинке корму дас г, дров принесет, избу выметет. Всем она по нраву приходилась, и все ее добрым словом провожали. Такая росла рас торопная да догадливая... Идем это мы по дороге, впереди - странники, позади странники. Одни перегоняют нас, другие отстают, ноги разбили от пути. По сторонам дороги - в два ряда старые березы, такие густые да раскидистые. И от солнышка спасают, и от дождей укрывают Видал эти березы-то у Ключей? Одни уже вырублены, другие сгнили... Любили мы эти березы белые: приветливые они, ласковые, светлые, как кипень. Под ними и на сердце легче, и о сиротстве своем забываешь. Входим в одно село, а село большое, с белой церковкой, - думаю: может, даст бог, поработаем здесь, отдохнем с дальней дороги, а кет - так милостынькой перебьемся. И видим: на улице народ кишит, как галочье... гул оттуда идет, свист, крики... И седые старики, и парни молодые - все с кольями, с топорами. Из окошек бабы высовываются, некие из ворот на улицу выбежали, смеются, старухи молитвы шепчут. Словно крестный ход по селу проходит, аль чудотворную икону несут. Подходим к бабам, кланяемся им с именем Христовым. А бабы строгие, глядят исподлобья - нехорошо глядят. "Идите, говорят, подобру-поздорову своей дорогой, странницы, а то в беду попадете. Тут, может, убойство будет, а в чужом пиру похмелье не сладко. Мужики на барский двор всем миром пошли землю отбирать". Стоим мы так с бабами-то, а старушка одна, маленькая, сморщенная, сухая, как мощи, причитает: "Каянные, греха-то не боятся, арбешники! Рази мысленно, чтоб спроть бар идти? Опомнитесь, покайтесь!
Волю дали - все прахом пошло, и земли лишились, и все - вразброд, как тараканы. Не к добру, бабыньки, к худу...
К великой беде..." Бабы-то постарше вздыхают, а помоложе-то да девки хохочут. До нас народ-то не дошел, а к церкви повернул. Шум, гвалт, кольями машут, одни бегут, другие отстают. Бабы и девки со всех ног бросились туда. Мы тоже с Настей пошли за ними. Церковь-то на площади стояла, а за церковью - барский дом со столбами. На столбах - плоскуша с оградкой, а на плоскуше - барин в пестром кафтане, седой, усатый, орет и палкой по оградке стучит. Внизу, перед столбами, - дворня: бурмистр, видно, да челядь всякая... (А барин - бешеный, на всю площадь орет:
"В плети!.. На конюшни! На каторгу!.." Вижу, кто-то кол в него швырнул, да мимо, а барин-то упал да на четырках - в двери. Тут и началось... Все валом бросились к окошкам, стекла бить начали. Дворня - в дом... Одни мужики - за ними, двери стали ломать, другие - к амбарам, к конюшне. Лошадей, коров, овец выгнали. Сарай подожгли: дым повалил, на гумне тоже дым...
Я уже сидел на кровати у бабушки, ловил каждое ее слово и позабыл о печке, о щах, о каше. Такой необыкновенный рассказ слышал я впервые. Хотя рассказывала она слабым голосом, с перерывами, с одышкой, часто шепотом, но каждое ее слово было живое, зримое, проникновенное.
Есть люди, которые обладают чудесной способностью не только произносить, но творить слова, то есть говорить их кстати, к месту, воплощать в них и мысль и чувство полно, густо, впечатлительно. Эти слова чаще похожи на мысли вслух и звучат тихо, задушевно, но образы их остаются в памяти навсегда. Бабушка Наталья дышала искренностью своих слов: для нее ни одно сказанное слово не пропадало даром, для нее сказать - значит выразить то, чем в данную минуту живет ее душа. Я никогда не слышал, как она пела, но речь ее всегда похожа была на песню. Не рассказывала она мне и сказок, но каждый ее рассказ о пережитом похож был на увлекательную сказку. Она много пережила на своем веку всяких невзгод: испытала муки бесприютности, беззащитности, вынесла бесправие рабского труда и научилась прощать таким же людям, как она, их жестокости и заблуждения.
Как-то я спросил у нее:
- А кто у мамы отец был?
Бабушка без смущения, очень просто ответила, с задумчивой теплотой в голосе:
- Хороший человек. Карахтером-то Настя на него походит.
- Нет, кто он? - приставал я к ней с настойчивым любопытством.
- Не спрашивай, Феденька! Его уж давно нет. Ждала я его и не дождалась.
- А я знаю кто... - вызывающе поддразнил я бабушку. - Это - Павел... с которым ты жила в Кизляре.
Бабушка спокойно сдвинула брови, вздохнула и с упреком взглянула на меня.
- Знать тебе это не к чему, роднуша. Это дело к твоему разуму не приспело.
- А ежели меня на улице дразнят...
И я видел, что ей больно было слышать от меня позорное слово: оно хлестнуло ее по сердцу. По пепельному ее лицу прошла тень гнева, морщины как будто отвердели, и в мутно-серых глазах вспыхнул огонек.
- Собака - и та без нужды не лает, а дурачина - как осина, шебаршит без причины. А из осины не выйдет ни сохи, ни дубины. Так, бывало, любил говорить покойный дедушка Михаиле. У любого дурака, Феденька, дурости на весь мир хватит. А ум - как золото: он не у всякого Якова.
Талан не всякому дан. Мал золотник, да дорог. Береги его для доброго дела. Живи своим умом, а честь расти трудом.
Она любила говорить пословицами и складными словами, и запас их был у нее неистощим. Эта народная мудрость, отлитая в емких и звучных словах, чудилась мне широким полем, усыпанным цветами. Говорила она легко, распевно, немного грустно, и слова звучали красиво и необъятно.
К своей болезни она относилась кротко, беспечально, как к неизбежной и естественной повинности. Она знала, что болезнь эта неизлечима, но о смерти говорила спокойно, без волнений и жалоб:
- Не подняться уж мне, Феденька: ноги подламываются, а в животе огонь... Уж больно охота мне по снежку походить: на горках-то он серебряный, а в яминках - синьцвет... и воздух ядреный, березовыми дровами пахнет...
Дожить бы до весны, до красной горки, а там уж и на покой. По весне, при цветах, на солнышке да когда жавороночки в небесах, хорошо душеньку свою богородице в руки отдать. Весной-то ведь владычица сама за душенькой приходит... вся - в цветах, а ее пчелки несут, как на облачке...
И медвяной да черемушный дух кругом, словно ладан...
XV
Как-то вломился к ней дядя Ларивон. Еще со двора он завыл пьяным голосом под грохот калитки:
- Мамынька! Богоданная!.. Прости ты меня, окаянного. К тебе иду, сердешная... Мамынька, дороговина моя!..
Захлопнув за собой дверь, он поставил на стол ведро медвяной браги с жестяным ковшом, который висел на крючке, загнутом на конце ручки, с трудом снял шапку и, благочестиво устремившись в передний угол, неуклюже стал креститься и кланяться в пояс. Потом смиренно повернулся к кровати, низко поклонился бабушке:
- Здорово живешь, мамынька!
Бабушка жалко улыбнулась ему и слабым голосом пригласила:
- Поди-ка, Ларенька! Садись, милый! Какое уж здоровье-то...
- Благослови меня, мамынька, Христа ради...
- Бог благословит.
Нетвердым шагом он подошел ко мне и погладил меня по голове.
- Тут и племянничек родной... Какой сынок-то у Настеньки растет! Кудрявенький, светленький, грамотей.
Неожиданно он заплакал и, всхлипывая, сел на лавку.
- Мамынька, смерть-то у тебя не за горами... краше в гроб кладут... Почитаю я тебя, мамынька, и люблю пуще матери родной! Сколь я тебе горя принес, мамынька! Как я буду за свои грехи господу богу отвечать? Ежели бы не ты, пропал бы я, мамынька... сгинул бы, как собака...
- Предыдущая
- 38/108
- Следующая