Повесть о детстве - Гладков Федор Васильевич - Страница 36
- Предыдущая
- 36/108
- Следующая
- Васянька, вставать пора! Сыгней, Титка, Семка! Вот я сейчас всех кнутом... Федька, слезай с печки-то!.. Кто это там у бабушки спрятался? Вот я сейчас влезу да за волосы стащу...
Я кубарем слетал с печи и прятался под кровать, на которой сидел и одевался отец. Мать уже хлопотала в чулане.
Дед хлестал плеткой по пустому месту под кроватью, но меня не задевал: я забивался в угол и съеживался в комочек.
Бабушка рыхло слезала с печи, и под ее тяжелым телом трещала скамья, а задорга скрипела и повизгивала под отекшими руками. Постанывая, она пела обычным больным голосом:
- Да будет тебе, отец, ребенка-то пугать! Чего грешишь-то?
А дед кричал удовлетворенно:
- Это какой такой робенок? Ему, мошеннику, уже де вять годов работник. В его годы ребятишки пашут Бабушка защищала меня только словами, но никогда не решалась спасать от деда. Ей и в голову не приходило нару шать стародавний семейный порядок. Дед и отец вольны в жизни и смерти своих детей и внуков. На этом держится крепкий устой семьи и весь сельский мир.
После завтрака я торопливо надевал шубенку, напяливал шапку, отходил к двери и ждал Сему и Тита. Вместе с ними я выбегал на двор. Мы носили солому корове и овцам, подметали двор. Было еще темно, на небе переливались звезды, и снег на луке и на той стороне казался синим и воздушным. В окошках на верхнем порядке мирно краснели огни, и над крышами поднимался кудрявый дым. Я смотрел с заднего двора на избушку бабушки Натальи, но ни огня в оконцах, ни дыма над снежной крышей не видел: у бабушки уже не было сил возиться у печки.
Я перелезал через слеги изгороди, сбегал по крутому спуску к бане, в ветлы, и шел через речку по проезжей дороге на ту сторону. В кузнице уже полыхал синий огонь в горне, и черная тень Потапа шевелилась зловещей загадочно.
Я стучал бабушке в слепое окошко и проходил через темный дворик. Двери в сени и из сеней в избу были уже отперты. Я подходил к кровати и говорил осторожно:
- Я пришел, бабушка.
На ее мертвенном лице вздрагивала улыбка. Костлявая рука тянулась ко мне и поглаживала по моим волосам
- Затепли, Феденька, свечку у иконы, а то сердцу больно тошно. Ночи-то долгие, маешься, маешься... и все-то мне душеньки разные являются... Померли все, а являются... Не доживу, знать, до весны-то... Мать-то придет аль нет?
- Не знаю. Я тайком ухожу.
- Пришли ее ко мне: постирать бы надо. Самой-то силушки нет.
- Ей ведь отпрашиваться надо. А дедушка-то, знаешь, какой?
- Пускай у бабушки отпросится, - бабушка-то Анна хорошая. Она еще сама, чай, придет.
Я приносил дров, залезал на шесток и укладывал их на поду срубиком. Лучина была уже приготовлена со вчерашнего дня. Пока разгорались дрова, я ставил ухватом чугун с водой, потом в горшок клал картошку и тоже отправлял в печь. Так же готовил щи из кислой капусты, пшенную кашу. Бабушка делала усилия, чтобы полюбоваться на мою хлопотню, и говорила слабым голосом, и голос ее улыбался :
- Тебя и учить нечего: ишь ручки-то какие ловкие да проворные! Это хорошо, ежели в руках работа играет. Цена-то ведь человеку по работе дается: у спорого мастера, говорят, руки золотые. Знавала я таких мастеров. Они за работу-то с молитвой принимались, с чистой душой.
И она начинала рассказывать через силу, но с охотой о прошлой своей жизни. Вероятно, ей неудержимо хотелось выложить все, что у нее было на душе. Длинные ночи были для нее, покинутой, одинокой, мучительны, как пытка, и она рада была и ленивому рассвету, и моему приходу. Пусть я был еще маленький, но я был живой человек, который приносил с собой жизнь, а мое мальчишечье сердце светилось любовью и привязанностью к ней.
- В Кизляре я жила у одного купца по виноградному делу в винном подвале. И был там бондарь - всем мастерам мастер, Павлом звали. Лучше его дубовые бочки никто не делал: как из меди литые. Мужик одинокий, бродячий, всеё Россию исходил и нигде не мог места постоянного найти. Уж в годах был - этак за сорок... и с сединкой. Росту невысокого, бородка кудрявенькая, курносенький и запивать любил. А запивал-то как раз в то время, когда у него работы было по горло. Сидит в бондарне, пьет, вцепится руками в голову и поет заунывно: "Устали мои белы руки от работущки, устали от недоброй, от недоброй, от немилой..." Придешь, бывало, по хозяйским делам: "Скоро, мол, Павлуша, за бочары-то возьмешься? Хозяин и рвет и мечет". А он ударит по верстаку кулаком и кричит: "Ага, рвет и мечет - чет да нечет! Я для него не бочары, а гроб дубовый сколочу". И улещает меня: "Наташа, уйдем куда глаза глядят,- пойдем с тобой счастья искать". - "Что ты, говорю, Павлуша: для нас, подневольных, счастья на белом свете нет. На горе уродились,- в горе и умрем". А сама ему песней отвечаю: "А и горе, горе-гореваньице, а и лыком горе подпоясалось, мочалом ноги изопутаны..." Упрямый он был мужик: бьет кулаком по верстаку, а лицо у него страшное. "Бочары проклятые меня жрут, Наташа. Горой на меня валятся. Своими же руками обручи на себя набиваю...
А оно, Наташа, в моих руках, счастье-то. Эх, каких бы я дел наделал!.." И вот однова приходит ко мне в подвал, отводит в сторону, разворачивает платок и подает мне шкагурочку махонькую, а шкатурочка красоты неописанной.
Вся-то она, как кружево сплетенное, из крошечных-крошечных палочек, и палочки-то все друг за дружку держатся, а на стеночках-то птички да цветочки из блесточков да разноцветных стружечек собраны. Я так и ахнула да чуть не заплакала от дива такого. Глядит он на меня и смеется: "Эту, говорит, шкатурочку, я тебе, Наташа, целый год делал, всю душу вложил. Эх, говорит, Наташа, этим бы рукам слободу дать... чего бы они не сделали!" Долго я берегла эту шкатурочку, да не уберегла. Увидал ее у меня раз хозяин мой, бурдюк такой толстый, мордастый, да и сцапал. Жила я с артелью в бараке. А хозяин держал нас взаперти, чтобы не баловались. И все в вещишках рылся. Ну, сцапал шкатурочку-то и орет: "Воровка, такая-сякая, говорит, где ты украла эту драгоценность? В остроге тебя сгною!" И утащил. "Я - к Павлуше, плачу и в себя прийти не могу. А он покачивает головой и посмеивается: "Ничего, Наташа, не убивайся: другую лучше сделаю. Хоть и в неволе, говорит, мои руки, а все-таки эти руки - мои, и что я захочу для души, то и сделаю". Вог как, Феденька... Золотые-то руки - праведные.
Мне понравился рассказ бабушки Натальи, а этот Павел напомнил мне Володимирыча. Я сразу же полюбил его как старого швеца, веселого и мудрого мастера, душевно привязанного к людям.
Бабушка закрыла глаза и застыла в изнеможении. Ее землистое лицо закоченело в страдании. Потом она через силу прошептала:
- Иди, Федя... иди, милый, а я отдохну... силушки-то у меня уж совсем нету...
Однажды, когда ей стало как будто легче, рассказывала она больным голосом, очень добрым и ласковым, о своих блужданиях по городам и селам Поволжья.
- В Кизляре-то я жила долго, Феденька. Там и маманька твоя родилась. Летом в виноградных садах работала, а зимой в винном подвале. Когда Настя родилась, Павлуша взял сумочку, пришел ко мне и зовет: "Пойдем со мной, Наташа. Здесь мне больше не житье. Или сопьюсь, или повешусь. Пойду искать счастья в других местах. Россия - большая". - "Куда же я, говорю, с ребенком-то пойду?
А счастье, говорю, там, где нас нет". Говорю это и плачуразливаюсь. Ну, и ушел. А куда ушел - неизвестно. И весточки о себе никогда не давал... Проводила я его с Настей на руках за город и долго-долго стояла - смотрела ему вслед, пока он за горку не перевалил. Так с тех пор он и манил меня каждую ночь во сне являлся. А когда подросла мать-то, взяла я ее за руку, и пошли по дорогам... где - одни, где - со странниками. Остановишься где-нибудь в станице или в селе, поработаешь на поденной - в поле, на жнитве, - а потом опять посошок в руку. А то и милостыньку попросишь. Так пешочком и шли - сперва по Тереку, через Мозлок, потом на Кислые Воды, да так до Волги и дошли. Тоже вот счастье свое искали, а оно, счастье-то, вперед нас уходило, счастье-то человека не ждет, оно вместе с ветром на облачке улетает...
- Предыдущая
- 36/108
- Следующая