Повесть о детстве - Гладков Федор Васильевич - Страница 30
- Предыдущая
- 30/108
- Следующая
Я хныкал и громко клянчил:
- Не надо, дедушка, продавать. Мы ее на речку поставим. Муку молоть будем.
- Чего ты понимаешь? - усмирял он меня. - Рупь-то дороже побалушки.
Сема тоже грустнел от соображений дедушки. Ведь дед не знал и не чувствовал наших творческих радостей и неудач. Он слишком дешево ценил наш труд и наши искания.
Володимирыч чувствовал нас хорошо. Он не соглашался с дедом и доказывал:
- Тут не рупь дорог, а умишка да охотка. Гляди-ка, сколь здесь труда-то да выдумки затрачено. Парнишка-то не о рубле думал, а душой да сердцем кипел - по-новому все устроить. А это дороже денег стоит.
Дед не понимал Володимирыча: он отмахивался от него и смеялся.
- Ты как маленький, Володимирыч. Побалушки - игрушки, а дело рук просит. Время-то попусту в хозяйстве нельзя тратить. Заместо этих побалушек ребятишки-то сколь навозу бы на усадьбу вывезли... Нам копейка сама с потолка не упадет, а копейка-то - десяток гвоздей...
Дедушка был человек практический. Каждый в семье должен оправдать себя: каждую крошку хлеба и взрослыеи ребятишки должны окупить да еще принести выгоду. Вот почему мы с Семой были под строгим надзором деда и отца, и для нас всегда находилась работа. На улицу мы убегали только в то время, когда дед залезал на печь и храпел там или уходил из дому по каким-нибудь делам, недоступным нашему разуму. Единственный бездельный день, освященный обычаем, желанный для нас, - это было воскресенье или двунадесятый праздник. Мы тогда наслаждались свободой, но и в эти дни по утрам мы обязаны были ходить в моленную на длинное стояние, а вечером - к всенощному бдению до звезд.
Мы с Семой очень любили и Володимирыча и Егорушку. Они никогда не отгоняли нас от себя, а всегда с приветливой готовностью калякали с нами, как с ровесниками.
Егорушка часто выходил с нами на двор и с увлечением играл в козны. Он достал где-то свинец, расплавил его в печке и вылил в биток. Разбивал он козны на расстоянии двадцати шагов и, к нашему изумлению и зависти, ни разу не промахнулся. Я горячо приставал к нему, чтобы он научил меня этой меткости, а он смеялся, довольный своим мастерством, и с удовольствием показывал, как надо держать биток, как взмахнуть рукой, куда метиться, и советовал:
- Ты, Федя, не торопись, а рассчитывай. Сначала не будешь попадать. Ловкость да сноровка - от привычки.
А привыкать и добиваться надо долго. Не выходит - бей и беи, покамест не добьешься. Я тоже вон шить-то не сразу выучился - и руки иглой колол, и ножницами резался, и овчину портил. А сейчас все словно само делается.
И действительно - игла у него как будто сама летала, а он ее только подхватывал.
Раза два играл с нами в козны и Володимирыч. Он разглаживал свои бачки и, с трубочкой во рту, прихрамывая, сердито хмурил свои серые брови. Он метился в кости издали и, шагнув вперед, бросал биток со всего плеча. Когда козны разлетались в разные стороны, он глухо смеялся и победоносно уходил в избу.
Веселый кудряш Сыгней тоже дружил с Егорушкой и уводил его с собою на улицу. С Володимирычем он держал себя странно: посмеиваясь, увивался около него, зыбко семенил, подгибая коленки, и шутил легко и словоохотливо:
- Ты, Володимирыч, на все руки мастер. А вот плясать, должно, не умеешь.
- Солдат и маршировать, и стрелять, и плясать должон хорошо, - отвечал Володимирыч с притворной строгостью. - Давай-ка поспорим, кто лучше пляшет. Ты вот через два года в солдаты пойдешь, Сыгней, а умеешь только сапоги тачать да собирать гармошку на голенищах. Ну-ка, я научу тебя ружейным приемам...
И он сделал однажды из обломка старой доски ружье и, ловко щелкая, брал на плечо, на караул, на прицел. Особенно внушительно он колол штыком, подпрыгивая, бросаясь вперед, отскакивая проворно, как молодой.
Делад он эти приемы в избе, не стесняясь деда. Даже отец был захвачен игрой и смеялся, забыв о своей степенности. Сыгней невольно повторял четкие движения Володимирыча и подталкивал Тита, который пискливо хихикал, показывая редкие острые зубы. Дед снисходительно шевелил седыми бровями. Мать и Катя даже встали с донцев и смотрели на занятного старика блестящими глазами. С этого дня Сыгней так пристрастился к этому занятию, что реже стал удирать из дому и долго упражнялся с ружьем перед Володимирычем. Возвращаясь в запачканном фартуке от чеботаря, он сразу же хватался за ружье.
А я думал о Володимирыче, как о человеке необыкновенном: ведь никто в нашей семье и во всем селе не сравнится с ним. Он все знает, все умеет и никогда ни на кого не сердится. А если его обижает дед или отец - ругают его, называют табашником, еретиком и брезгуют им, - он не расстраивается, а смотрит на них с сожалением да так пронзительно, словно насквозь их видит и считает их неразумными. И я сочувствовал ему и был на его стороне.
Особенно привязался я к нему за его ласковое отношение к матери. И я мечтал: когда вырасту большой, я буду такой же, как Володимирыч или Егорушка. Я тоже буду солдатом, пойду на войну, и также буду спасать мальчиков и девочек от турок, и также буду ходить швецом по чужой стороне. Я все увижу, все узнаю и буду таким же мудрым и добрым, как он.
Мельницей Володимирыч так заинтересовался, что каждый день нет-нет да и крикнет, откладывая овчину в сторону:
- Ну-ка, милок... Сема! Тащи-ка сюда свою мельницу!
У меня мыслишка есть. Надо толчею-то позади привязать, а насос сбоку, над заводью. Вал с шестерней установить внизу и слепить его с зубчаткой, а на конце колесо с шатуном. И надо не из досок трубу-то, а выжечь из бревнышка.
Бревнышко я тебе найду. А туда - поршень.
Мы притащили мельницу на стол, и Володимирыч задумчиво стал осматривать ее, пощипывая свои бачки. Егорушка тоже отложил работу и подсел к старику. Сема был в лихорадке: глаза у него горели, руки дрожали, и он, не ожидая, что скажет Володимирыч, стал говорить, захлебываясь, бойко и нетерпеливо:
- А я уж это обдумал, дядя Володимирыч... Тут вала не надо, а к колесу толчеи маленькую шестерню приладить с костылем, к костылю - плечо,ча большое плечо будет двигать маленькое плечо. Порщень с заслонкой сделаю из сыромятной кожи. Я уж у Кузьмы Кувыркина выпросил.
Володимирыч слушал Сему и задумчиво кивал головой, не переставая пощипывать бачки. Вдруг он шлепнул Сему по плечу и потрепал его за вихрастые волосы.
- Эх, парнишка ты милый! Головка-то у тебя какая смышленая! Доходчивая головка! Учиться бы тебе надо, сударик, - далеко бы зашагал Да вот беда наша - тьма, моховое болото. Ну, да ведь свет и во тьме светит, как говорит Евангелье. Светит-то светит, ребятишки, да и гаснет.
Трудно выпрыгнуть из этого болота, ежели вокруг и барин с нагайкой, и мироед с капканом, и полицейский с арканом.
Да и сами-то вот...
Он оглядел избу, хотя и знал, что никого в ней не было:
дедушка ушел к шабрам, отец с Титом уехали на гумно за соломой и колосом. Сыгней, как обычно, у чеботаря, а мать с Катей полоскали белье в проруби. Бабушка сеяла муку в амбаре.
- Сами-то вот увязли в этих своих правилах да поучениях. В кандалы душу заковали. А в кандалах смерть для души. Помните, не забывайте меня, старика. Всякие цепи сбивайте, бегите от тьмы и духа не угашайте, как учит апостол. Ты, Сема, не думай угомониться: это не пустая побалушка, что ты делаешь. А ты, Федяшка, учись и учись - от спички и дрова горят, и пожары бывают. - И он растроганно обращался к Егорушке: - Вот как, Егорушка, в людях сгонек горит. Ты примечай: дети-то в игре да в своем интересе душу свою выказывают. Помни о Фейзулле: вот как надо за человека драться. И ничего не страшиться.
Он говорил задумчиво, тревожно, и я слушал слова его, как сказку. Многого я не разумел, но голос его - ласковый и проникновенный - внушал мне что-то очень хорошее, волнующее, и от этого голоса все пело у меня внутри. И всегда в тяжелые дни моей жизни этот милый, бодрый ц обещающий голос звучал в моей душе как утешение и надежда.
- Предыдущая
- 30/108
- Следующая