В людях - Горький Максим - Страница 45
- Предыдущая
- 45/68
- Следующая
Я смотрел на Ларионыча, недоуменно соображая: почему эти крепкие, буйные люди так легко подчиняются ему?
Он всем показывал, как надо работать, даже лучшие мастера охотно слушали его советы; Капендюхина он учил больше и многословнее, чем других.
- Ты, Капендюхин, называешься - живописец, это значит, ты должен живо писать, итальянской манерой. Живопись маслом требует единства красок теплых, а ты вот подвел избыточно белил, и вышли у богородицы глазки холодные, зимние. Щечки написаны румяно, яблоками, а глазки - чужие к ним. Да и неверно поставлены - один заглянул в переносье, другой на висок отодвинут, и вышло личико не свято-чистое, а хитрое, земное. Не думаешь ты над работой, Капендюхин.
Казак, слушая, кривит лицо, потом, бесстыдно улыбаясь бабьими глазами, говорит приятным голосом, немножко сиплым от пьянства:
- Эх, Ив-ан Ларионыч, отец,- не мое это дело. Я музыкантом родился, а меня - в монахи!
- Усердием всякое дело можно одолеть.
- Нет, что такое я? Мне бы в кучера да тройку борзых, э...
И, выгнув кадык, он отчаянно затягивает:
Э, и-ах за-апрягу я тройку борзых
Темно-карих лошадей,
Ох, да и помчуся в ноченьку морозну
Да прямо - ой, прямо к любушке своей!
Иван Ларионович, покорно улыбаясь, поправляет очки на сером, печальном носу и отходит прочь, а десяток голосов дружно подхватывают песню, сливаясь в могучий поток, и, точно подняв на воздух всю мастерскую, мерными толчками качает ее.
По привычке - кони знают,
Где су-дарушка живет...
Ученик Пашка Одинцов, бросив отливать желтки яиц, держа в руках по скорлупе, великолепным дискантом ведет подголосье.
Опьяненные звуками, все забылись, все дышат одной грудью, живут одним чувством, искоса следя за казаком. Когда он пел, мастерская признавала его своим владыкой; все тянулись к нему, следя за широкими взмахами его рук,он разводил руками, точно собираясь лететь. Я уверен, что если бы он, вдруг прервав песню, крикнул: "Бей, ломай всё!" - все, даже самые солидные мастера, в несколько минут разнесли бы мастерскую в щепы.
Пел он редко, но власть его буйных песен была всегда одинаково неотразима и победна; как бы тяжело ни были настроены люди, он поднимал и зажигал их, все напрягались, становясь в жарком слиянии сил могучим органом.
У меня эти песни вызывали горячее чувство зависти к певцу, к его красивой власти над людьми; что-то жутко волнующее вливалось в сердце, расширяя его до боли, хотелось плакать и кричать поющим людям:
"Я люблю вас!"
Чахоточный, желтый Давидов, весь в клочьях волос, тоже открывал рот, странно уподобляясь галчонку, только что вылупившемуся из яйца.
Веселые, буйные песни пелись только тогда, когда их заводил казак, чаще же пели унылые и тягучие о "бессовестном народе", "Уж как под лесом-лесочком" и о смерти Александра I: "Как поехал наш Лександра свою армию смотреть".
Иногда, по предложению лучшего личника нашей мастерской Жихарева, пробовали петь церковное, но это редко удавалось. Жихарев всегда добивался какой-то особенной, только ему одному понятной стройности и всем мешал петь.
Это был человек лет сорока пяти, сухой, лысый, в полувенце черных курчаво-цыганских волос, с большими, точно усы, черными бровями. Острая густая бородка очень украшала его тонкое и смуглое, нерусское лицо, но под горбатым носом торчали жесткие усы, лишние при его бровях. Синие глаза его были разны: левый - заметно больше правого.
- Пашка! - кричал он тенором моем товарищу, ученику,- ну-ко, заведи: "Хвалите!" Народ, прислушайся!
Вытирая руки о передник, Пашка заводил:
- "Хва-алите..."
- "...и-имя господне",- подхватывало несколько голосов, а Жихарев тревожно кричал:
- Евгений - ниже! Опусти голос в самые недра души...
Ситанов глухо, точно в бочку бьет, взывает:
- "Р-раби господа..."
- Не то-о! Тут надо так хватить, чтобы земля сотряслась и распахнулись бы сами собою двери, окна!
Жихарев весь дергался в непонятном возбуждении, его удивительные брови ходят по лбу вверх и вниз, голос у него срывается, и пальцы играют на невидимых гуслях
- Рабы господа - понимаешь? - многозначительно говорит он.- Это надо почувствовать до зерна, сквозь всю шелуху. Р-рабы, хвалите господа! Как же вы, народ живой, не-понимаете?
- Это у нас никогда не выходит, как вам известно,- вежливо говорит Ситанов.
- Ну, оставим!
Жихарев обиженно принимается за работу. Он лучший мастер, может писать лица по-византийски, по-фряжски и "живописно", итальянской манерой. Принимая заказы на иконостасы, Ларионыч советуется с ним,- он тонкий знаток иконописных подлинников, все дорогие копии чудотворных икон - Феодоровской, Смоленской, Казанской и других - проходят через его руки. Но, роясь в подлинниках, он громко ворчит:
- Связали нас подлиннички эти... Надо сказать прямо: связали!..
Несмотря на важное свое положение в мастерской, он заносчив менее других, ласково относится к ученикам - ко мне и Павлу; хочет научить нас мастерству - этим никто не занимается, кроме него.
Его трудно понять; вообще - невеселый человек, он иногда целую неделю работает молча, точно немой; смотрит на всех удивленно и чуждо, будто впервые видя знакомых ему людей, И хотя очень любит пение, но в эти дни не поет и даже словно не слышит песен. Все следят за ним, подмигивая на него друг другу. Он согнулся над косо поставленной иконой, доска ее стоит на коленях у него, середина упирается на край стола, его тонкая кисть тщательно выписывает темное, отчужденное лицо, сам он тоже темный и отчужденный.
Вдруг он говорит, четко и обиженно:
- Предтеча - что такое? Течь, по-древнему, значит - идти. Предтеча предшественник, а - не иное что...
В мастерской становится тихо, все косятся в сторону Жихарева, усмехаясь, а в тишине звучат странные слова:
- Его надо не в овчине писать, а с крыльями...
- Ты - с кем говоришь? - спрашивают его.
Он молчит, не слышит вопроса или не хочет ответить, потом - снова падают в ожидающую тишину его слова:
- Жития надо знать, а кто их знает - жития? Что мы знаем? Живем без окрыления... Где - душа? Душа - где? Подлиннички... да! - есть. А сердца нет...
Эти думы вслух вызывают у всех, кроме Ситанова, насмешливые улыбки; почти всегда кто-нибудь злорадно шепчет:
- В субботу - запьет...
Длинный, жилистый Ситанов, юноша двадцати двух лет, с круглым лицом без усов и бровей, печально и серьезно смотрит в угол.
Помню, закончив копию Феодоровской божией матери, кажется, в Кунгур, Жихарев положил икону на стол и сказал громко, взволнованно:
- Кончена матушка! Яко чаша ты,- чаша бездонная, в кою польются теперь горькие, сердечные слезы мира людского...
И, накинув на плечи чье-то пальто, ушел - в кабак. Молодежь засмеялась, засвистала; люди постарше завистливо вздохнули вслед ему, а Ситанов подошел к работе, внимательно посмотрел на нее и объяснил:
- Конечно, он запьет, потому что жалко сдавать работу. Эта жалость не всем доступна...
Запои Жихарева начинались всегда по субботам. Это, пожалуй, не была обычная болезнь алкоголика-мастерового; начиналось это так: утром он писал записку и куда-то посылал с нею Павла, а перед обедом говорил Ларионычу:
- Я сегодня - в баню!
- Надолго ли?
- Ну, господи...
- Уж, пожалуйста, не позже, как до вторника!
Жихарев согласно кивал голым черепом, брови у него дрожали.
Возвратясь из бани, он одевался франтом, надевал манишку, косынку на шею, выпускал по атласному жилету длинную серебряную цепь и молча уезжал, приказав мне и Павлу
- К вечеру приберите мастерскую почище; большой стол вымыть, выскоблить!
У всех являлось праздничное настроение, все подтягивались, чистились, бежали в баню, наскоро ужинали; после ужина являлся Жихарев, с кульками закусок, с пивом и вином, а за ним - женщина, преувеличенная во всех измерениях почти безобразно. Ростом она была вершков двенадцати сверх двух аршин, все наши стулья и табуретки становились перед нею игрушечными, даже длинный Ситанов - подросток обок с нею. Она очень стройная, но ее грудь бугром поднята к подбородку, движения медленны, неуклюжи. Ей за сорок лет. но круглое, неподвижное лицо ее, с огромными глазами лошади, свежо и гладко, маленький рот кажется нарисованным, как у дешевой куклы. Жеманно улыбаясь, она совала всем широкую теплую ладонь и говорила ненужные слова:
- Предыдущая
- 45/68
- Следующая