В людях - Горький Максим - Страница 43
- Предыдущая
- 43/68
- Следующая
Вера, за которую они не без удовольствия и с великим самолюбованием готовы пострадать,- это, бесспорно, крепкая вера, но напоминает она заношенную одежду,- промасленная всякой грязью, она только поэтому малодоступна разрушающей работе времени. Мысль и чувство привыкли к тесной, тяжелой оболочке предрассудков и догматов и хотя обескрылены, изуродованы, но живут уютно, удобно.
Эта вера по привычке - одно из наиболее печальных и вредных явлений нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным. В этой темной вере слишком мало лучей любви, слишком много обиды, озлобления и зависти, всегда дружной с ненавистью. Огонь этой веры - фосфорический блеск гниения.
Но для того, чтобы убедиться в этом, мне пришлось пережить много тяжелых лет, многое сломать в душе своей, выбросить из памяти. А в то время, когда я впервые встретил учителей жизни среди скучной и бессовестной действительности,- они показались мне людьми великой духовной силы, лучшими людьми земли. Почти каждый из них судился, сидел в тюрьме, был высылаем из разных городов, странствовал по этапам с арестантами; все они жили осторожно, все прятались.
Однако я видел, что, жалуясь на "утеснение духа" никонианами, старцы и сами охотно очень, даже с удовольствием, утесняют друг друга.
Кривой Пахомий, выпивши, любил хвастаться своей поистине удивительной памятью,- некоторые книги он знал "с пальца",- как еврей-ешиботник знает Талмуд,- ткнет пальцем в любую страницу, и с того слова, на котором остановится палец, Пахомий начинает читать дальше наизусть, мягоньким гнусавым голоском. Он всегда смотрит в пол, и его единственный глаз бегает по полу так тревожно, точно ищет нечто потерянное, очень ценное. Чаще всего он показывал этот фокус на книге князя Мышецкого "Виноград Российский",- он особенно хорошо знал "многотерпеливые и многомужественные страдания дивных и всехрабрых страдальцев", а Петр Васильев всё старался поймать его на ошибках.
- Врешь! Это не с Киприаном Благоюродивым было, а с Денисом Целомудрым.
- Какой еще Денис? Дионисий речется...
- Ты за слово не цепляйся!
- А ты меня не учи!
Через минуту оба они, раздутые гневом, глядя в упор друг на друга, говорят:
- Чревоугодник ты, бесстыжая рожа, вон какое чрево наел...
Пахомий отвечает, точно на счетах считая:
- А ты - любострастник, козел, бабий прихвостень.
Приказчик, спрятав руки в рукава, ехидно улыбается и поощряет хранителей древнего благочестия, словно мальчишек:
- Та-ак его! А ну-ка, еще!
Однажды старцы подрались. Петр Васильев, с неожиданной ловкостью отшлепав товарища по щекам, обратил его в бегство и, устало отирая пот с лица, крикнул вслед бегущему:
- Смотри - это на тебя грех ляжет! Ты, окаянный, длань мою во грех-то ввел, тьфу тебе!
Он особенно любил упрекать всех товарищей своих, что они недостаточно тверды верой и все впадают в "нетовщину".
- Это всё Алексаша вас смущает,- какой ведь петух запел!
Нетовщина раздражала и, видимо, пугала его, но на вопрос: в чем суть этого учения? - он отвечал не очень вразумительно:
- Нетовщина - еретичество самое горькое, в нем - один разум, а бога нет! Вон в козаках, чу, ничего уж и не почитают, окромя Библии, а Библия это от немцев саратовских, от Лютора, о коем сказано: "имя себе прилично сочета: воистину бо - Лютор, иже лют глаголется, люте бо, любо люто!" Называются не-товцы шалопутами, а также штундой, и всё это - от Запада, от тамошних еретиков.
Притопывая изуродованной ногой, он говорил холодно и веско:
- Вот кого новообрядствующей-то церкви надо гнать, вот кого зорить да жечь! А не нас, мы - искони Русь, наша вера истинная, восточная, корневая русская вера, а это всё - Запад, искаженное вольнодумство! От немцев, от французов - какое добро? Вон они в двенадцатом-то году...
Увлекаясь, он забывал, что перед ним мальчишка, крепкой рукою брал меня за кушак и, то подтягивая к себе, то отталкивая, говорил красиво, взволнованный, горячо и молодо:
- Блуждает разум человеч в дебрях вымыслов своих, подобно лютому волку блуждает он, диаволу подчиненный, истязуя душеньку человечью, божий дар! Что выдумали, бесовы послушники? Богомилы, через которых вся нетовщина пошла, учили: сатана-де суть сын господень, старшой брат Исуса Христа,- вот куда доходили! Учили также: начальство - не слушать, работу - не работать, жен, детей - бросить; ничего-де человеку не надо, никакого порядка, а пускай человек живет как хочет, как ему бес укажет. Вон опять явился Алексашка этот, о, черви...
Случалось, что в это время приказчик заставлял меня что-либо делать, я отходил от старика, но он, оставаясь один на галерее, продолжал говорить в пустоту вокруг себя:
- О бескрылые души, о котята слепорожденные,- камо бегу от вас?
И потом, откинув голову, упираясь руками в колени, долго молчал, пристально и неподвижно глядя в зимнее, серое небо.
Он стал относиться ко мне более внимательно и ласково; заставая меня за книгой, гладил по плечу и говорил:
- Читай, малый, читай, годится! Умишко у тебя будто есть; жаль старших не уважаешь, со всеми зуб за зуб, ты думаешь - это озорство куда тебя приведет? Это, малый, приведет тебя не куда иначе, как в арестантские роты. Книги - читай, однако помни - книга книгой, а своим мозгом двигай! Вон у хлыстов был наставник Данило, так он дошел до мысли, что-де ни старые, ни новые книги не нужны, собрал их в куль да - в воду! Да... Это, конечно, тоже - глупость! Вот и Алексаша, песья голова, мутит...
Он всё чаще вспоминал про этого Алексашу и однажды, придя в лавку озабоченный, суровый, объявил приказчику:
- Александра Васильев здесь, в городе, вчера прибыл! Искал, искал его - не нашел. Скрывается! Посижу, поди-ка заглянет сюда...
Приказчик недружелюбно отозвался:
- Я ничего не знаю, никого!
Кивнув головою, старик сказал:
- Так и следует: для тебя - все люди покупатели да продавцы, а иных нет! Угости-ка чайком...
Когда я принес большой медный чайник кипятку, в лавке оказались гости: старичок Лукиян, весело улыбавшийся, а за дверью, в темном уголке, сидел новый человек, одетый в теплое пальто и высокие валяные сапоги, подпоясанный зеленым кушаком, в шапке, неловко надвинутой на брови. Лицо у него было неприметное, он казался тихим, скромным, был похож на приказчика, который только что потерял место и очень удручен этим.
Петр Васильев, не глядя в его сторону, что-то говорил, строго и веско, а он судорожным движением правой руки всё сдвигал шапку: подымет руку, точно собираясь перекреститься, и толкнет шапку вверх, потом - еще и еще, а сдвинув ее почти до темени, снова туго и неловко натянет до бровей. Этот судорожный жест заставил меня вспомнить дурачка Игошу Смерть в Кармане.
- Плавают в мутной нашей речке разные налимы и всё больше мутят воду-то,- говорил Петр Васильев.
Человек, похожий на приказчика, тихо и спокойно спросил:
- Это ты - про меня, что ли?
- Хоть бы и про тебя...
Тогда человек еще спросил, негромко, но очень задушевно:
- Ну, а про себя как ты скажешь, человек?
- Про себя я только богу скажу - это мое дело...
- Нет, человек, и мое тоже,- сказал новый торжественно и сильно.- Не отвращай лица твоего от правды, не ослепляй себя самонамеренно, это есть великий грех пред богом и людьми!
Мне нравилось, что он называет Петра Васильева человеком, и меня волновал его тихий, торжественный голос. Он говорил так, как хорошие попы читают "Господи, Владыко живота моего", и всё наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред своим лицом...
- Не осуждай меня, я не грязнее тебя во грехе...
- Закипел самовар, зафыркал,- пренебрежительно выговорил старый начетчик, а тот продолжал, не останавливаясь на его словах:
- Только богу известно, кто боле мутит источники духа свята, может, это - ваш грех, книжные, бумажные люди, а я не книжный, не бумажный, я простой, живой человек...
- Предыдущая
- 43/68
- Следующая