В людях - Горький Максим - Страница 41
- Предыдущая
- 41/68
- Следующая
- А ведь обманщик ты для людей,- вдруг говорит он, задорно глядя в лицо старика.
Старик, лениво усмехаясь, отзывается:
- Один господь без обмана, а мы - в дураках живем; ежели дурака не обмануть - какая от него польза?
Приказчик горячится:
- Не все же мужики - дураки, ведь купцы-то из мужиков выходят!
- Мы не про купцов беседу ведем. Дураки жуликами не живут. Дурак свят, в нем мозги спят...
Старик говорит всё более лениво, и это очень раздражает. Мне кажется, что он стоит на кочке, а вокруг него - трясина. Рассердить его нельзя, он недосягаем гневу или умеет глубоко прятать его.
Но часто бывало, что он сам начинал привязываться ко мне,- подойдет вплоть и, усмехаясь в бороду, спросит:
- Как ты французского-то сочинителя зовешь - Понос?
Меня отчаянно сердит эта дрянная манера коверкать имена, но, сдерживаясь до времени, я отвечаю:
- Понсон де Террайль.
- Где теряет?
- А вы не дурите, вы не маленький.
- Верно, не маленький. Ты чего читаешь?
- Ефрема Сирина.
- А кто лучше пишет: гражданские твои али этот? Я молчу.
- Гражданские-то о чем больше пишут? - не отстает он.
- Обо всем, что в жизни случается.
- Стало быть, о собаках, о лошадях,- это они случаются.
Приказчик хохочет, я злюсь. Мне очень тяжело, неприятно, но, если я сделаю попытку уйти от них, приказчик остановит:
- Куда?
А старик пытает меня:
- Ну-ка, грамотник, разгрызи задачу: стоят перед тобой тыща голых людей, пятьсот баб, пятьсот мужиков, а между ними Адам, Ева - как ты найдешь Адам-Еву?
Он долго допрашивает меня и, наконец, с торжеством объявляет:
- Дурачок, они ведь не родились, а созданы, значит - у них пупков нет!
Старик знает бесчисленное множество таких "задач", он может замучить ими.
Первое время дежурств в лавке я рассказывал приказчику содержание нескольких книг, прочитанных мною, теперь эти рассказы обратились во зло мне: приказчик передавал их Петру Васильеву, нарочито перевирая, грязно искажая. Старик ловко помогал ему в этом бесстыдными вопросами; их липкие языки забрасывали хламом постыдных слов Евгению Гранде, Людмилу, Генриха IV.
Я понимал, что они делают это не со зла, а со скуки, но мне от этого было не легче. Сотворив грязь, они рылись в ней, как свиньи, и хрюкали от наслаждения мять и пачкать красивое - чужое, непонятное и смешное им.
Весь Гостиный двор, всё население его, купцы и приказчики жили странной жизнью, полною глуповатых по-детски, но всегда злых забав. Если приезжий мужик спрашивал, как ближе пройти в то или иное место города, ему всегда указывали неверное направление,- это до такой степени вошло у всех в привычку, что уже не доставляло удовольствия обманщикам. Поймав пару крыс, связывали их хвостами, пускали на дорогу и любовались тем, как они рвутся в разные стороны, кусают друг друга; а иногда обольют крысу керосином и зажгут ее. Навязывали на хвост собаке разбитое железное ведро; собака в диком испуге, с визгом и грохотом мчалась куда-то, люди смотрели и хохотали.
Было много подобных развлечений, казалось, что все люди - деревенские в особенности - существуют исключительно для забав Гостиного двора. В отношении к человеку чувствовалось постоянное желание посмеяться над ним, сделать ему больно, неловко. И было странно, что книги, прочитанные мною, молчат об этом постоянном, напряженном стремлении людей издеваться друг над другом.
Одна из таких забав Гостиного двора казалась мне особенно обидной и противной.
Внизу, под нашей лавкой, у торговца шерстью и валяными сапогами был приказчик, удивлявший весь Нижний базар своим обжорством; его хозяин хвастался этой способностью работника, как хвастаются злобой собаки или силою лошади. Нередко он вызывал соседей по торговле на пари:
- Кто идет на десять целковых? Стою на том, что Мишка сожрет в два часа времени десять фунтов окорока!
Но все знали, что Мишка способен сделать это, и говорили:
- Пари не держим, а ветчины можно купить, пускай жрет, мы поглядим.
- Только - чтобы чистого мяса дать, без костей!
Поспорят немного и лениво, и вот из темной кладовой вылезает тощий, безбородый, скуластый парень в длинном драповом пальто, подпоясанный красным кушаком, весь облепленный клочьями шерсти. Почтительно сняв картуз с маленькой головы, он молча смотрит мутным взглядом глубоко ввалившихся глаз в круглое лицо хозяина, налитое багровой кровью, обросшее толстым, жестким волосом.
- Батман окорока сожрешь?
- В какое время-с? - тонким голосом деловито спрашивает Мишка.
- В два часа.
- Трудно-с!
- Чего там - трудно!
- Позвольте парочку пива-с!
- Валяй,- говорит хозяин и хвастается: - Вы не думайте, что он натощак, нет, он поутру фунта два калача смял да в полдень обедал, как полагается...
Приносят ветчину, собираются зрители, всё матерые купцы, туго закутанные в тяжелые шубы, похожие на огромные гири, люди с большими животами, а глаза у всех маленькие, в жировых опухолях и подернуты сонной дымкой неизбывной скуки.
Тесным кольцом, засунув руки в рукава, они окружают едока, вооруженного ножом и большой краюхой ржаного хлеба; он истово крестится, садится на куль шерсти, кладет окорок на ящик, рядом с собою, измеряет его пустыми глазами.
Отрезав тонкий ломоть хлеба и толстый мяса, едок аккуратно складывает их вместе, обеими руками подносит ко рту,- губы его дрожат, он облизывает их длинным собачьим языком, видны мелкие острые зубы,- и собачьей ухваткой наклоняет морду над мясом.
- Начал!
- Глядите на часы!
Все глаза деловито направлены на лицо едока, на его нижнюю челюсть, на круглые желваки около ушей; смотрят, как острый подбородок равномерно падает и поднимается, вяло делятся мыслями:
- Чисто - медведь мнет!
- А ты видал медведя за едой?
- Али я в лесу живу? Это говорится так - жрет, как медведь.
- Говорится - как свинья.
- Свинья свинью не ест...
Неохотно смеются, и тотчас кто-то знающий поправляет:
- Свинья всё жрет - и поросят и свою сестру...
Лицо едока постепенно буреет, уши становятся сизыми, провалившиеся глаза вылезают из костяных ям, дышит он тяжко, но его подбородок двигается всё так же равномерно.
- Навались, Михаиле, время! - поощряют его. Он беспокойно измеряет глазами остатки мяса, пьет пиво и снова чавкает. Публика оживляется, всё чаще заглядывая на часы в руках Мишкина хозяина, люди предупреждают друг друга:
- Не перевел бы часы-то он назад - возьмите у него! кусков!
За Мишкой следи: не спускал бы в рукава
- Не сожрет в срок!
Мишкин хозяин задорно кричит:
- Держу четвертной билет! Мишка, не выдай!
Публика задорит хозяина, но никто не принимает пари.
А Мишка всё жует, жует, лицо его стало похоже на ветчину, острый, хрящеватый нос жалобно свистит. Смотреть на него страшно, мне кажется, что он сейчас закричит, заплачет:
"Помилуйте..."
Или - заглотается мясом по горло, ткнется головою в ноги зрителям и умрет.
Наконец он всё съел, вытаращил пьяные глаза и хрипит устало:
- Испить дайте...
А его хозяин, глядя на часы, ворчит.
- Опоздал, подлец, на четыре минуты...
Публика дразнит его:
- Жаль, не шли на спор с тобой, проиграл бы ты!
- А все-таки зверь-парень!
- Н-да, его бы в цирк...
- Ведь как господь может изуродовать человека, а?
- Айдате чай пить, что ли?
И плывут, как баржи, в трактир.
Я хочу понять, что сгрудило этих тяжелых, чугунных людей вокруг несчастного парня, почему его болезненное обжорство забавляет их?
Сумрачно и скучно в узкой галерее, тесно заваленной шерстью, овчинами, пенькой, канатом, валяным сапогом, шорным товаром. От панели ее отделяют колонны из кирпича; неуклюже толстые, они обглоданы временем, обрызганы грязью улицы. Все кирпичи и щели между ними, наверное, мысленно пересчитаны тысячи раз и навсегда легли в памяти тяжкой сетью своих уродливых узоров.
- Предыдущая
- 41/68
- Следующая