Братья Стругацкие - Прашкевич Геннадий Мартович - Страница 20
- Предыдущая
- 20/97
- Следующая
Подобные высказывания не предназначены только для того, чтобы обмануть «систему».
Тут нужна искренняя убежденность: внутри, на самом дне окружающей действительности, какой бы она ни выглядела, лежит драгоценное жемчужное зерно. Пусть грязь закрывает его многослойными напластованиями, пусть ее сияния почти не видно, пусть исказили ее форму царапины, нанесенные в суровые времена, пусть. Зато там, на уровне глубинной сути, сохраняется верная идея… Не случайно осенью 1991 года, уже после августовских событий, в печальной беседе с одним из авторов этой книги — Г. Прашкевичем — Аркадий Натанович скажет: «И все-таки… И все-таки более красивой идеи, чем коммунизм, люди пока не придумали…»
В советской культуре постоянно вступали в схватку два начала — имперские ценности и революционная романтика. Порядок, сила, единство, надежность, прочность, государственничество бились насмерть с летучим бродильным веществом странствий, индивидуализма и творческой динамики, с разрушительным пламенем, наполненным мечтами о будущем созидании. В середине 30-х «пролетарский интернационализм» сменился «советским патриотизмом», и тогда, через большую кровь и большое разочарование, свершилась первая ломка революционной романтики, уступившей имперству позиции. При Хрущеве произошел частичный реванш. Но только частичный, а потому вскоре сменившийся частичной же реставрацией. На закате СССР первое и второе придут в состояние усталого клинча…
Так вот, Аркадий Натанович в какой-то степени принадлежал полю именно тех самых революционеров-романтиков. Пафос развития — любой ценой, лишь бы не застрять, лишь бы не стоять на месте, лишь бы развиваться! — наполняет многие его высказывания. Потрясения? Хаос? Пусть! Человек найдет способ решить проблемы. «Я сын своего отца!» А отец братьев Стругацких был в числе прямых творцов революции, ее последовательных и сознательных сторонников. Натан Залманович неизменно оказывался на переднем краю революционного действия: в продотрядах, на фронтах Гражданской, в политотделах зерносовхозов 30-х годов. Ему находилось место везде, где требовались срочные и самые радикальные меры. Те самые, что сопровождаются словами «по законам революционного времени». Искал ли Натан Залманович выгоды лично для себя? Известные нам источники не дают тому подтверждений. «Был честнейшим и скромнейшим человеком» — по словам младшего сына. Видимо, следует говорить именно о его убежденности, «идейности». Образованный человек способен пройти через всё это, если уверен, что действует ради торжества истинных и чистых принципов, если он видит в себе одного из хирургов, врачующих огромное больное тело, делая многочисленные ампутации.
«Он был ортодоксальным коммунистом, — писал об отце Борис Натанович, — никогда не колебался, никогда не участвовал ни в каких оппозициях, верил партии безгранично и выполнял ее приказы, как солдат. Но каким-то образом ухитрился при этом сохранить широкий образ мыслей, когда речь шла о литературе, живописи, о культуре вообще».
Натан Залманович, как и многие, жестоко пострадал при Сталине. Именно, как многие. Более того, на протяжении последних лет жизни он не имел возможности восстановить прежнее свое, более высокое, более комфортное положение. Вселило ли это в умы его сыновей, ну, скажем, нелюбовь к советской власти, к принципам устройства жизни в СССР? Вовсе нет. Скорее надежду на исправление. Сталин умер, «оттепель» выглядела как долгожданное излечение от жестокой болезни. Или, иначе, как избавление от той «порчи» верных идей, которая произошла при Сталине.
Борис Натанович относился к «коммунарству» значительно прохладнее, чем его старший брат. Видеть в нем революционного романтика нет никаких оснований. И отца, по собственному признанию Бориса Натановича, он почти не помнит, зная его главным образом по рассказам мамы и брата. Тем не менее и он также говорит о «красивой и сильной идее» в одном своем интервью (1994): «Мир, в котором человек не знает ничего нужнее, полезнее и слаще творческого труда. Мир, где свобода каждого есть условие свободы всех остальных и ограничена только свободой остальных. Мир, где никто не делает другому ничего такого, чего не хотел бы, чтобы сделали ему. Мир, где воспитание человеческого детеныша перестало быть редкостным искусством и сделалось наукой… Разумеется, ничего светлее, справедливее и привлекательнее такого мира пока еще не придумано. Беда здесь в том, что само слово „коммунизм“ безнадежно дискредитировано. Черт знает какие глупости (и мерзости) подразумеваются сегодня под термином „коммунистическое будущее“. Жестокая, тупая диктатура. Скрученная в бараний рог культура. Пивопровод „Жигули — Москва“… Красивую и сильную идею залили кровью и облепили дерьмом…»
Позднее, в 2000 году, Борис Натанович еще более откровенно рассказывал о долгом процессе «эрозии убеждений», завершившемся лишь после чешских событий 1968 года. Первой его «идиотскую убежденность» в правильности советского строя поколебала, по словам самого Бориса Натановича, жена старшего брата — Елена Ильинична. «Лена всё знала, всё понимала с самых ранних лет, во всем прекрасно разбиралась, всему знала цену… Я помню бешеные споры, которые у нас с ней происходили, с криками, с произнесением сильных слов и чуть ли не дракой… Ленка кричала, что все они (большевики то есть, Молотовы эти твои, Кагановичи, Ворошиловы) кровавые бандиты, а я кричал, что все они великие люди, народные герои… А потом наступил Двадцатый съезд, и мне было официально объявлено, что да, действительно, большая часть этих великих людей — все-таки именно кровавые бандиты. И это был, конечно, первый страшный удар по моему самосознанию. Да и венгерские события были в том же самом году и тоже оказали свое воздействие…»
«Веру в социализм и коммунизм, — сообщает он, — мы сохраняли еще на протяжении многих лет (после венгерского мятежа. — Д. В., Г. П.). Мы довольно быстро — примерно к Двадцать второму съезду партии — поняли, что имеем дело с бандой жлобов и негодяев во главе страны. Но вера в правоту дела социализма и коммунизма сохранялась у нас очень долго. „Оттепель“ способствовала сохранению этой веры — нам казалось, что наконец наступило такое время, когда можно говорить правду, и многие уже говорят правду, и ничего им за это не бывает, страна становится честной, чистой».
В «Стажерах» есть один характерный эпизод, показывающий, насколько прочной была вера авторов в светлое будущее. Начальник физической лаборатории «Эйномия» Костя, он же духовный лидер пестрой братии неистовых исследователей, спокойно поучает большую власть — Юрковского: «Ну вот скажите мне серьезно: зачем вы приехали сюда? Ни спросить вы ничего толком не можете, ни посоветовать, я уж не говорю, чтобы помочь. Ну, скажем, я в порядке вежливости поведу вас по лабораториям, и мы станем ходить как два лунатика и уступать друг другу дорогу перед люками. И мы будем вежливо молчать, потому что вы не знаете, как спросить, а я не знаю, как ответить».
Генеральный инспектор пеняет на перенаселенность станции. На это Костя отвечает: «Люди же хотят работать!.. Что же, ждать, пока МУКС закончит постройку новой станции? Нет, планетолог Юрковский рассудил бы совсем иначе. Он не стал бы мне выговаривать за перенаселенность. И не стал бы требовать, чтобы я ему все объяснял… Нет, планетолог Юрковский сказал бы: „Костя, мне нужно, чтобы вы экспериментально обосновали мою новую роскошную идею. Давайте займемся, Костя!“ Тогда я уступил бы вам свою койку, а сам бы занял аварийный лифт, и мы бы с вами работали до тех пор, пока бы все не стало ясно, как весеннее утро! А вы приезжаете собирать жалобы. Какие жалобы могут быть у человека, имеющего интересную работу?»
Выходит, в новое время не столько власть использует «настоящих людей», сколько «настоящие люди» (то есть творческая интеллигенция) прививают власти нравственные принципы и приоритеты практической деятельности.
Этого очень хотелось. Но мечта явью не стала.
На протяжении всех первых лет совместного творчества Аркадий Натанович, несомненно, занимал в писательском тандеме преобладающее положение. И его надежды, и его разочарование в слабеющей «оттепели», надо полагать, сыграли очень важную роль. Двадцатые годы с их идейным наполнением уже не могли вернуться. Никак не могли. Пока хоть какая-то надежда жила, он со всей страстью работал внутри «системы», на благо «системы», бешеной своей энергией увлекая брата. А вот когда «система» обманула его ожидания, — встал к ней в оппозицию.
- Предыдущая
- 20/97
- Следующая