Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Быков Василь Владимирович - Страница 52
- Предыдущая
- 52/155
- Следующая
— Ешь, — сказал он.
Босые ноги мальчика нерешительно переступили в темноте на глиняном полу между сапогами Васича. Два глаза, блестевшие в свете лампы, шмыгнули по лицам. Потом коричневая, обветренная лапка быстро взяла колбасу с тарелки. Жевал он с закрытым ртом, опустив глаза. Васич не смотрел на него. Сейчас мальчик все же привык, а когда первый раз его угощать стали, он, взяв еду и глядя в пол, сразу же ушел за кровать и там, в темноте, затихнув, ел беззвучно и быстро.
— Комиссар! — крикнул Ушаков через стол. — Она, оказывается, тоже под Одессой была!
Он указал на врача. И, считая нужным немедленно отметить такое дело, хозяйски оглядел стол:
— Арчил!
В дверях возник ординарец Баградзе. Гимнастерка его была засалена на карманах и на животе, рукава завернуты, сильные волосатые руки он держал отставленными, и пальцы и ладони блестели от жира. Пахло от Баградзе жареным луком.
— Две минуты, товарищ майор!.. — заговорил он, сильно двигая усами и тараща глаза.
Повернув черноволосую голову, зная, что она хороша в профиль, военврач с интересом смотрела на ординарца. Она понимала, что все эти приготовления и суета из-за нее, и была оживлена, и щеки у нее горели.
Из-за спины ординарца, потеснив его, просунулась хозяйка-украинка в длинном фартуке.
— Он же ж не жарить. Положил на вугли, тай смалыть. Там мнясо чорне зробилось, як вугиль.
И улыбнулась: мол, така чудна людына!
Баградзе с живостью обернулся к ней, глаза его горели яростью. Но еще живей Ушаков скомандовал:
— Одна нога здесь, другая — там!
И оглянулся победителем.
Васич, понимавший, для кого это представление, не подал виду. Они давно воевали вместе, и он знал Ушакова. Жесткой рукой с короткими пальцами пригладив светлую челку на лбу, Ушаков сказал:
— Помнишь, комиссар, Одессу? Атака — пилотку на бронь, каску на бруствер!..
Глаза его сдержанно блестели. И военврач смотрела на него.
— Молодые были, дураки, — сказал Васич. Коленями он чувствовал, как мальчик ест, глотает большие куски, весь напрягаясь. Он глянул на военврача и Ушакова. И, добродушно улыбнувшись, пошутил только: — Человека почему-то без запчастей выпускают. Отобьют голову, после пилотку надевать не на что.
— Брось, брось, — перебил Ушаков, обнажая стальные зубы, вставленные после ранения. — Брось, комиссар!
Он пристукнул ладонью по столу, твердостью снимая любые возражения. Ему нравилось говорить «комиссар»: что был комиссар его дивизиона и его дивизион, а он — командир дивизиона. И еще в слове «комиссар» было со времен революции нечто такое, что не вмещалось в теперешнее слово «замполит».
— Это вот Ищенке так говорить. А ты сам такого духа, я знаю. Тебе только разные там теории мешают.
Ищенко, не принимавший участия в разговоре, поскольку разговор не касался его лично, спокойно улыбался и разглядывал на свет лампы свой наборный мундштучок из алюминиевых и прозрачных пластмассовых колец: он любил вещи, и ему, начальнику штаба, часто дарили их. Этот мундштучок выточил для него артмастер. Он курил, улыбался и чувствовал превосходство над обоими, наблюдая, как они ухаживают за врачом: он был женат.
Ушаков повернулся в его сторону, и ремни на сильном теле скрипнули.
— А ты чего смеешься? Письмо из дому получил? Как ты там жене описываешь: «Мицно целюю, твий Семен»?.. Так, что ли?
Но и сейчас Ищенко не смутился. А Васич, осторожно вырезая клюв птицы, улыбнулся бессознательной, но верной тактике Ушакова: тот поодиночке разбивал своих возможных соперников.
— А ну покажи фотографии, — приказал Ушаков, взглядом пригласив врача посмотреть, обещая нечто смешное. — Показывай, показывай!
Все с той же улыбкой превосходства Ищенко стряхнул пепел в консервную банку, положил мундштучок на стол — под ним сразу начало растекаться молочное пятно дыма. Из нагрудного кармана он достал записную книжку, из записной книжки — конверт, а из конверта — потертые фотографии. Пока он их вынимал, слышно было, как за дверью ссорятся ординарец и хозяйка. Потом, качая головой и неодобрительно улыбаясь, вошла хозяйка, видимо, изгнанная из кухни.
Это были обычные предвоенные фотографии. В лодке. Ищенко в трусах, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, сощурившийся от солнца, и его жена, в белом платье, с белыми лилиями на коленях, уложенными так, чтоб не запачкать платье. На пляже. Лежа рядом в песке, подперев щеки ладонями, оба они смотрят в объектив. У нее загорелое, ровное, почти без талии, сильное тело в узеньком лифчике и узеньких трусиках. И наконец, в своем окне: он и жена выглядывают из-за тюлевой занавески. И тоже солнечный день, и она опять в этом белом платье, которое она несет на себе как символ чистоты, а лейтенант Ищенко в сознании человека, давшего ей все это, заложил руку за портупею.
— Вот здесь, — сказал Ищенко, показывая пальцем за рамку фотографии, — здесь жил командир полка, полковник товарищ Сметанин. Через стену от нас. Правда, в другом подъезде.
Он всегда говорил это, когда показывал фотографии. И еще он охотно и подробно рассказывал, как он любил свою жену и как все ей покупал.
Военврач взяла одну карточку в руки. И когда она, в погонах, сапогах и портупее, глянула при свете керосиновой лампы на молодую женщину в окне, что-то грустное, как тень сожаления, промелькнуло в ее лице. Но она тут же отдала карточку, и лицо ее приняло насмешливое выражение, какое бывало у нее, когда за ней ухаживали. А на фронте за ней ухаживали всегда.
— От це було життя! — сказала хозяйка, стоя за спинами и тоже глядя на фотокарточки. — Боже ж мий, та невже ж правду було таке життя?
Васич посмотрел на нее. Сколько раз он слышал, как вот так вспоминали о прошлой, довоенной жизни. И хотя не все тогда было хорошо и не всего хватало, вспоминали о ней сейчас как о великом счастье. Потому что был мир и все были вместе.
Пригнувшись в двери, влез в хату старшина дивизиона, гаркнул простуженным голосом:
— Товарищ майор, старшина Иванов прибыл по вашему приказанию!
Мальчик испуганно вздрогнул, и плечи его затряслись, словно он всхлипывал.
— А кто тебе приказывал? — откинувшись на стуле, поверх погона глядя назад на старшину, удивился Ушаков.
— Ну голос у тебя, старшина! — сказал Васич недовольно и погладил рукой худые лопатки мальчика. — Орешь, как на кавалерийском смотру. Ты же в хате.
А хозяйка, оправдывая мальчика перед людьми, говорила:
— Ляканый вин у нас. Туточки нимець стояв у хати. Ладний такий з себе, лаявся все, чому потолок низький. И не сказати, щоб лютий був. Другие знаете яки булы! А цей — ни. Суворий тильки. Порядок любив. А воно ж мале, дурне, исты хоче. И, як на грих, взяло со стола кусок хлиба. Привык, шо своя хата — взять можно. А нимець схопыв його. «Вор! — каже. — Вор! Красты не можна, просить треба». С того часу сяде за стил, покличе його, як цуценя, дасть хлиба. И все учить, учить, пальцем о так погрузуе. Йому б «данке» сказать, а воно с переляку уси слова позабуло, мовчить тильки. А нимець гниваеться. Поставить його вон туда в угол, пистолет наводить. «Пу!» — каже. Воно и заикаться стало. Уж я ховала його. Нимець на меня ногами топоче: «Мамка! Сын мне гиб! Гиб! Воспитывайт!»
Она рассказывала просто, почти спокойно. Только по щекам сами собой привычно текли слезы. И, видя их, мальчик волновался, что-то хотел сказать, но у него сильно вздрагивала грудь и западало под ключицами.
— Вы не напоминайте ему, — остановила ее военврач. — Видите, он волнуется.
— Чого нагадувать, такого не забудешь.
И, уже выходя в дверь вместе со старшиной, Васич слышал, как она говорила:
— Вы як пишли до бани, вин всё шинели ваши нюхав. Мале ще, батька не помятае, а запах ридний не забув с того часу, як батько на фронт йшов, до дому забигав попрощатись…
В темноте сеней, где сильно пахло жареным бараньим мясом, Васич сказал, плохо различая лицо старшины:
— Вот что, старшина, это я тебя вызывал: сапоги надо найти, поменьше какие-нибудь. Есть у нас?
- Предыдущая
- 52/155
- Следующая