Студенты - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Страница 62
- Предыдущая
- 62/62
И опять все стихло, промчался ураган, нет охоты думать, шевелиться, и даже сознание, что надо еще жить, отлетело куда-то. Нет, нет, ничего больше не надо, и эта минута покоя наболевшего тела, разорванной души - эта минута его, и пусть она куплена ценой, которая в глазах других ничего не стоит, но она всего стоит в его глазах, и не им, тем другим, жить, - тем ведь ничего же не надо: успех - хорошо, нет - выгонят, отвернутся... мать отвернется...
"О, всем прощу, но не тебе... все права ты потеряла сегодня... не сын я тебе, хорошо!.. и ты же мне больше не мать..."
Карташев мутными глазами затравленного зверя оглянулся кругом.
"Нет, нет, не надо, - подумал он, - хорошо, хорошо: я люблю вас всех, но не хочу вашей любви... не хочу: она ничего не стоит..."
"Зачем ненавидеть, зачем? Это такое низкое чувство... Уж если ничего не осталось, то пусть останется хоть сознание, что я все-таки не тот, за кого меня принимают... Пусть они думают там, что хотят... для меня где теперь они? Все погибло, нет семьи, нет друзей, нет карьеры, умирающий... Я один теперь, - я Жучка, брошенная в колодезь, и некому вытащить меня..."
Слезы полились по его щекам.
Он долго плакал, потом вытер слезы и подумал: "Надо уходить".
Он продолжал стоять у ограды.
Было ясное октябрьское утро. Далекое солнце светило холодно. Сверкала желтая, местами ярко-красная, местами еще темно-зеленая сочная листва деревьев. На дорожке, за оградой валялся кем-то забытый, кем-то сделанный, простой из орешника лук. Точно это он сам, как когда-то в детстве, сделал его вчера и бросил, чтобы, проснувшись сегодня радостным и счастливым, найти его и бежать с ним, полным жизни, навстречу начинающемуся веселому дню... О, боже мой, это все было, и как все живо и как сильно вспомнилось вдруг это промчавшееся безвозвратно детство... Жучка, колодезь, тот день, когда он ее искал и вытащил... Тогда тоже что-то случилось с ним, его наказали, и ему во сне приснилось тогда, как вытащить Жучку... Он так и вытащил потом. Был болен... Как любили его тогда... Тогда для какой-нибудь Жучки он не задумался рискнуть жизнью, а теперь? Или нет уж в нем мужества и он боится смерти? Но разве он и теперь не рискует жизнью, и на этот раз даже и не для Жучки? Разве не сам он не хотел лечиться, не сам довел себя до такого состояния? Отчего?!
Надо идти отсюда. Надо навсегда оставить дом, родных, все, к чему так привыкли воля, сердце, мысль. Почему надо? Надо.
Он посмотрел на сад, на дом и пошел со двора, огибая террасу.
О чем жалеть?! Он пошел по улице.
Умереть?! А кругом жизнь била ключом и казалась прекрасной и в спокойном прозрачном воздухе, и в безмятежном осеннем небе, и в этом контрасте покоя с шумом улиц, в спешном движении пешеходов, в грохоте телег, экипажей. Утро, полное жизни, сверкает, охватывает, и так мучительно хочется слиться опять со всей этой прелестью жизни, чувствовать силу, крылья, обаянье, блеск этой жизни, лететь туда, в ту чудную даль, где едва заметно, привольно и беззаботно точно купается в синем воздухе свободная птичка. О, как захотелось вдруг жить!
"Хочу жить, жить хочу! - напряженно стучало в висках Карташева. - Но не здесь, - здесь смерть: не здесь..."
Карташев очнулся на вокзале. Какой-то поезд готовился к отходу. "Поеду отсюда..."
Куда? Да, да: куда? Он вдруг вспомнил какой-то городок, где жил друг его дяди. Он раз только и видел его у дяди. Грустный, задумчивый, молчал и все слушал, а глаза, добрые, ласковые, смотрели на него - Карташева.
"Он добрый", - успокоительно подумал Карташев и пошел покупать билет.
Потом, уже сидя в вагоне, он подумал, что надо все-таки написать матери.
Он позвал посыльного и, вырвав листок из его тетрадки, написал:
"Я попал, как Жучка, в вонючий колодезь. Если удастся выбраться из него - приеду. Если нет - не стоит и жалеть. Прощайте и простите".
Карташев ехал, смотрел в окно вагона, прислушивался к стуку колес, ничего не видя, ничего не слыша. Мысли, как вспугнутые птицы, тревожно, точно отыскивая местечко, где бы присесть, - носились в его голове. Носились, и он гнал их, - они отлетали, опять возвращались - беспокойные, тревожные. Мысли о доме, матери, о Петербурге, долгах, о Верочке, Шацком, о настоящем мгновении, о смерти - все было загажено, тоскливо, не на чем было остановиться, отдохнуть.
На одной из станций поезд стоял, Карташев, смотря в окно, думал: "Этот стрелочник, который стоит перед его окном и смотрит на него - Карташева, захотел бы поменяться с ним ролями?.."
Какой-то поезд подошел и остановился так, что окно купе, где помещался Карташев, пришлось против арестантского вагона. Вагон уже трогался. В нем было человек пятнадцать. Карташев встал, с любопытством рассматривая из своего окна арестантов. На скамье сидел молодой человек с гладко причесанными волосами. Перед ним лежали хлеб, какая-то рыба. Сидевший отрезывал ломтиками хлеб и рыбу и не спеша ел. Слегка косые глаза его спокойно, удовлетворенно смотрели куда-то и видели, очевидно, не то, что окружало его. И вдруг эти глаза остановились на Карташеве. Чьи это глаза? Он где-то уже видел их.
"Иванов?!" - мелькнуло вдруг в голове Карташева.
Очевидно, и Иванов узнал его. В его косых глазах мелькнул какой-то ужас, и Карташев, как ужаленный, отскочил и спрятался в глубине купе.
Узнал его или нет Иванов?
Карташев сидел растерянный, подавленный.
"Да, так вот где опять перекрестились наши дороги".
1895
- Предыдущая
- 62/62