Планета Вода (сборник с иллюстрациями) - Акунин Борис - Страница 52
- Предыдущая
- 52/86
- Следующая
– Так говорят про смерть – причем западные люди, которые ничего не смыслят в подобных вещах.
– Это путешествие не опасное. Оно не туда, – Эраст Петрович показал на окружающий мир, – а сюда. – И положил ладонь на сердце.
– Езжайте, – буркнул Маса и отвернулся. – Вот теперь я буду беспокоиться по-настоящему.
Против течения
Путешествие из Парижа в Темнолесск (так назывался уездный городок, ближе всего расположенный к месту преступления) оказалось перемещением не только в пространстве, но и во времени – вверх по его Реке, против течения. Фандорин словно двигался из настоящего в прошлое, не только собственное, но и шире, в прошлое Европы.
В Париже он жил в двадцатом веке, о чем ежеминутно напоминали фырканье автомобильных моторов, многоэтажные дома, лязг проходившего под улицей Риволи метро, по вечерам – яркий свет электрических фонарей.
Петербург же искрился другим электричеством – нервной, злой энергией, как Франция лет десять назад, когда страна разделилась надвое из-за дела Дрейфуса. Еще на подъезде к российской столице яростно переругались фандоринские соседи по столу в вагоне-ресторане. Мирный вначале разговор коснулся политики – и голоса стали взвинченными, потом в лицо полетела салфетка, ответом был вызов на дуэль. На Варшавском вокзале газетчики кричали о беспорядках в Прибалтике, и кто-то бросил в толпу пачку листовок, а полицейские кинулись ловить агитатора. Девятнадцатый век – век Парижских коммун и классовых войн – в Петербурге еще не закончился.
Москва отставала от Европы уже лет на двадцать – после долгого отсутствия это особенно бросилось в глаза. Дома низкие, автомобилей почти не видно, фонари газовые; на перроне, сбившись в кучу, сидели крестьяне-переселенцы – робкие, бородатые, в лаптях. Во времена крепостного права они выглядели точно так же.
Впрочем обе столицы Фандорин видел мельком, перемещаясь с вокзала на вокзал. Поезда – петербургский, московский, сибирский – увозили путешественника всё дальше на восток и всё глубже в прошлое.
За Москвой потянулись редкие сонные городки, будто прижавшиеся к земле, так что кверху торчали лишь церковные колокольни да пожарные каланчи. Серые убогие деревни близ Волги вряд ли изменились со времен Пугачева.
На пятый день пути Эраст Петрович расстался с железной дорогой и почти сразу провалился вообще в доисторическую эпоху.
Попасть в Темнолесск из губернского центра, где находилась станция, быстрее и удобнее всего было водным путем – Фандорин выяснил это еще в дороге. Поэтому, сойдя с поезда, он велел извозчику ехать прямиком на пристань и за неслыханные для здешних мест деньги (вот она, польза богатства) нанял паровой буксир. Хозяин, он же капитан, матрос и кочегар в одном лице, загрузился углем на шестьсот верст: триста туда и триста обратно.
Поплыли.
Губернский город Эраст Петрович толком разглядеть тоже не успел. Когда он еще жил в России, то есть больше пятнадцати лет назад, об этом Заволжске рассказывали чудеса. В предыдущее царствование была мода на всё исконно отечественное, и газеты писали о Заволжском крае как о примере природно русского развития, без западнических нововведений. Здесь был деятельный губернатор, просвещенный архиерей, якобы существовала какая-то особенная духовность. Губерния процветала, обыватели благоденствовали.
Должно быть, газеты врали. Город показался Эрасту Петровичу обыкновенным российским: дома обветшавшие и грязные, мостовая в выбоинах. На улицах, как везде теперь, много полиции и казачьи разъезды.
Губернский город
Плыли сначала вверх по Волге, потом вверх по ее притоку реке Нежме, потом по притоку Нежмы реке Бурой.
Незнаменитая Нежма была шире Рейна, вовсе безвестная Бурая – шире Темзы в самом широком ее месте, у Собачьего острова, где ровно тридцать лет назад Фандорин чуть не утонул. Здесь всё было широкое. И пустое.
История в эти края даже и не заглядывала. Если бы провалиться на тысячу или на пять тысяч лет в прошлое, всё выглядело бы точно так же: с одной стороны высокий берег, с другой – низкий, и оба поросли дремучим лесом; на Нежме деревни изредка еще попадались, на Бурой не встретилось ни одной.
Буксир нигде не останавливался, таково было условие найма. Фандорин сидел на корме, в светлое время смотрел на воду и лес, в темное – на улетающие в ночь искры из трубы, слушал, как шлепают по воде лопасти, и старался ни о чем не думать.
Новых сведений о преступлении он не получил, так что ломать голову было не над чем. О женщине, которая умерла, вспоминать себе тоже запретил – сразу сбивался на мысли о ее смерти, до того страшной, что газеты даже не решились об этом написать.
Пока бодрствовал, выручала привычка к медитации. Но стоило задремать, и контроль воли ослабевал. Сонный мозг, будто археолог, вынимающей из земли кусочки расколотой амфоры, начинал выхватывать из прошлого фрагменты – удивительно явственные, совсем не тронутые временем.
Вдруг привиделось, что она жива и смеется. Смех у нее был удивительный – как это бывает у очень серьезных, нелегкомысленных людей. Сначала Эраст Петрович думал, что она вообще не умеет смеяться. Но это она еще просто не отошла от страшного потрясения, после которого Фандорин увез ее с собой в Москву, как подранка – бросать ее одну было нельзя. Долго она жила с ним под одной крышей, тихая, как мышка. Потом начала улыбаться, изредка. Однажды рассмеялась – и так, что ему захотелось слышать этот смех как можно чаще. Не так-то легко было этого добиться. Иногда они с Масой составляли целую интригу.
Один подобный случай задремавшему Фандорину сейчас и привиделся.
Купил он на Сухаревском рынке большого попугая, якобы говорящего. Птица раньше жила у какого-то дряхлого старика и отлично изображала кашель с чиханием. А она в то время как раз ходила на курсы милосердных сестер – ей нравилось врачевать. И вот возвращается она с учебы домой, а Эраст Петрович ей с озабоченным видом говорит: Маса-де тяжко простыл, не встает, уж не помирать ли собрался. Пошли в комнату японца. Там с кровати, из-за задернутой занавески несется «кхе-кхе» да «ап-чхи!».
Убаюканный рекой Фандорин, как наяву, увидел тонкую руку, осторожно раздвигающую шторку с изображением горы Фудзи, и потом сразу женское лицо.
Смеялась она так. Сначала широко-широко раскрывались глаза, будто от безмерного удивления или в ожидании чуда. Потом с усилием, будто преодолевая сопротивление, раздвигались уголки рта. Следовал тихий вдох. Глаза сужались, от них шли лучики. Обнажались белые зубы. И прорывался смех, неостановимый, долгий, до слез. Если уж она начинала смеяться, то останавливалась нескоро…
Вскинувшись, Эраст Петрович очнулся. Непонимающе уставился на темную воду, по которой пенился след от кормового руля. Тот попугай говорить так и не научился. Только с утра до вечера чихал и повсюду гадил. Надоел ужасно. Когда он улетел в форточку, Эраст Петрович и Маса очень обрадовались, а она переживала: кто-то дурака накормит, кто обогреет?
Немедленно прекратить, приказал себе Фандорин. Никаких воспоминаний.
Но через какое-то время снова заклевал носом. Был рассвет, над водой дуло холодным ветром, и Эраст Петрович оказался в санях, на масленичном катании.
Они ехали по набережной Москвы-реки, мимо Храма, очень быстро. Морозный воздух обжигал лицо, и он стал целовать ее в раскрасневшуюся щеку. Щека была ледяная, а губы горячие. Набожной она была, ханжой – нет. Говорила: «Богу всякая любовь в радость». И еще: «Сердцу хорошо – значит, не грех»…
- Предыдущая
- 52/86
- Следующая