Энциклопедический словарь (Х-Я) - Брокгауз Ф. А. - Страница 60
- Предыдущая
- 60/161
- Следующая
Существенным отличием Ч.-Чехонте от Ч. второго периода является сфера наблюдения и воспроизведения. Чехонте не шел дальше мелочей обыденного, заурядного существования тех кругов общества, которые живут элементарной, почти зоологической жизнью. Но когда критика подняла самосознание молодого писателя и внушила ему высокое представление о благородных сторонах его тонкого и чуткого таланта, он решил подняться в своем художественном анализе, стал захватывать высшие стороны жизни и отражать общественные течения. На общем характере этого позднейшего творчества, начало которого можно отнести к появлению «Скучной истории» (1888), ярко сказалась та мрачная полоса отчаяния и безнадежной тоски, которая в 80-х годах охватила наиболее чуткие элементы русского общества. Восьмидесятые годы характеризуются сознанием русской интеллигенции, что она совершенна бессильна побороть косность окружающей среды, что безмерно расстояние между ее идеалами и мрачно-серым, беспросветным фоном живой действительности народ еще пребывал в каменном периоде, средние классы еще не вышли из мрака «темного царства», а в сферах направляющих резко обрывались традиции и настроения «эпохи великих реформ». Все это, конечно, не было чем-нибудь особенно новым для чутких элементов русского общества, которые и предшествующий период семидесятых годов сознавали всю неприглядность тогдашней «действительности». Но тогда русскую интеллигенцию окрылял особенный нервный подъем, который вселял бодрость и уверенность. В 80-х годах эта бодрость совершенно исчезла и заменилась сознанием банкротства перед реальным ходом истории. Отсюда нарождение целого поколения, часть которого утратила свое стремление к идеалу и слилась с окружающей пошлостью, а часть дала неврастеников, «нытиков», безвольных, бесцветных, проникнутых сознанием, что силу косности не сломишь, и способных только всем надоедать жалобами на свою беспомощность и ненужность. Этот то период неврастенической расслабленности русского общества и нашел в лице Ч. своего художественного историка. Именно историка: это очень важно для понимания Ч. Он отнесся к своей задаче не как человек, который хочет поведать о глубоко волнующем его горе, а как посторонний, который наблюдает известное явление и только заботится о том, чтобы возможно вернее изобразить его. То, что принято у нас называть «идейным творчеством», т. е. желание в художественной форме выразить свое общественное миросозерцание, чуждо Ч. и по натуре его, слишком аналитической и меланхолической, и по тем условиям, при которых сложились его литературные представления и вкусы. Не нужно знать интимную биографию Ч., чтобы видеть, что пору так назыв. «идейного брожения» он никогда не называл. На всем пространстве его сочинений, где, кажется, нет ни одной подробности русской жизни так или иначе затронутой, вы не найдете ни одного описания студенческой сходки или тех принципиальных споров до беда дня, которые так характерны для русской молодежи. Идейной стороной русской жизни Ч. заинтересовался уже в ту пору, когда восприимчивость слабеет и «опыт жизни» делает и самые пылкие натуры несколько апатичными в поисках миросозерцания. Став летописцем и бытописателем духовного вырождения и измельчания нашей интеллигенции, Ч. сам, не примкнул ни к одному направлению. Он одновременно близок и к «Новому Времени», и к «Русской Мысли», а в последние годы примыкал даже всего теснее к органу крайней левой нашей журналистике, не добровольно прекратившему свое существование («Жизнь»). Он относится безусловно насмешливо к «людям шестидесятых годов», к увлечению земством и т. д., но у него нет и ни одной «консервативной» строчки. В «Рассказе неизвестного» он сводит к какому-то пустому месту революционное движение, но еще злее выставлена в этом же рассказе среда противоположная. Это то общественнополитическое безразличие и дает ему ту объективную жесткость, с которою он обрисовал российских нытиков. Но если он не болеет за них душой, если он не мечет громов против засасывающей «среды», то он относится вместе с тем и без всякой враждебности к тому кругу идей, из которых исходят наши Гамлеты, пара на грош. Этим он существеннейшим образом отличается от воинствующих обличителей консервативного лагеря. Если мы для иллюстрации способа отношения Ч. к обанкротившимся интеллигентам 80-х гг. Возьмем наиболее популярный тип этого рода — Иванова из драмы того же названия — какое мы вынесем впечатление? Во всяком случае не то, что не следует быть новатором, не следует бороться с рутиною и пренебрегать общественными предрассудками. Нет, драма только констатирует что таким слабнякам как Иванов, новаторство не по силам. Сам Иванов проводит параллель между собою и работником Семеном, который хотел похвастать перед девками силой, взвалить на себя два огромнейших мешка и надорвался.
Ту же неумолимую жесткость, но лишенную всякой тенденциозной враждебности, Ч. проявил и в своем отношении к народу. В русской литературе нет более мрачного изображения крестьянства, чем картина, которую Ч. набросал в «Мужиках». Ужасно полное отсутствие нравственного чувства и в тех вышедших из народа людях, которые изображены в другом рассказе Ч. — «В овраге». Но рядом с ужасным, Ч. умеет улавливать и поэтические движения народной жизни — и так как одновременно Ч. в самых темных красках рисует «правящие классы», то и самый пламенный демократизм может видеть в беспощадной правде Ч. только частное проявление его пессимистического взгляда на людей. Художественный анализ Ч. — как то весь сосредоточился на изображении бездарности, пошлости, глупости российского обывателя и беспросветного погрязания его в тине ежедневной жизни. Ч. ничего не стоит уверять на в «Трех сестрах», что в стотысячном городе не с кем сказать человеческого слова и что уход и него офицеров кавалерийского полка оставляет в нем какую-то зияющую пустоту. Бестрепетно заявляет Ч. в «Моей жизни», устами своего героя: «Во всем городе я не знал ни одного честного человека». Двойной ужас испытываешь при чтении превосходного психологически-психиатрического этюда «Палата №6»: сначала — при виде тех чудовищных беспорядков, которые в земской больнице допускает герой рассказа, бесспорно лучший герой во всем городе, весь погруженный в чтение доктор Андрей Ефимович; затем, когда оказывается, что единственный с ясно-сознанными общественными идеалами — это содержащийся в палате №6 сумасшедший Иван Дмитриевич. А какое чувство беспросветной тоски должно нас охватить, когда мы знакомимся с интимной жизнью профессора, составляющей содержание «Скучной истории». Ее герой — знаменитый профессор, не только сообщающий своим слушателям специальные сведения, но и расширяющий их умственный горизонт широкими философскими обобщениями, человек чутко относящийся к задачам общественно-политической жизни, друг Кавелина и Некрасова, идеальнобескорыстный и самоотверженный в сношениях со всеми, кому приходится иметь с ним дело. Если судить по внешним признакам, то одной этой фигуры достаточно, чтобы поколебать убеждения в безграничности пессимизма Ч. но в том то и дело, что за внешней заманчивостью кроется страшная внутренняя драма; тем то история и «скучная», что жизнь знаменитого профессора как он сам чувствует дала в результате нуль. В семейной жизни его заела пошлость и мещанство жены и дочери, а в своей собственной духовной жизни он с ужасом открывает полное отсутствие «общей идеи». И выходит, таким образом, что вполне порядочный человек — либо сумасшедший, либо сознающий бесцельность своей жизни. А рядом торжествуют хищники и себялюбцы — какая-нибудь мещаночка в «Трех сестрах», жена, дочь и зять профессора в «Скучной истории», злая Аксинья «В овраге», профессорская чета в «Дяде Ване». Треплев и его возлюбленная в «Чайке» и множество других им подобных «благополучных россиян». К ним примыкают и просто люди со сколько-нибудь определенными стремлениями, как напр. превосходнейший тип «Человека в футляре» — учитель гимназии Беликов, который весь город заставил делать разные общественные гадости только тем, что решительно ставил свои требования; брезгливые «порядочные» люди подчинялись ему, потому что не хватало силы характера сопротивляться. Есть, однако, пессимизм и пессимизм. Нужно разобраться и в чеховском пессимизме, нужно отделить его не только от того расхожего пессимизма, который, насмешливо относясь к «идиальничанью», граничит с апофеозом буржуазного «благоразумия», но даже напр., от пессимизма таких писателей как Писемский или многие из французских реалистов. У последних одно только злое и, главное, спокойное констатирование, а у Ч. все же чувствуется какая-то глубокая тоска по чему-то хорошему и светлому.
- Предыдущая
- 60/161
- Следующая