Искушение - Бондарев Юрий Васильевич - Страница 22
- Предыдущая
- 22/75
- Следующая
«Сколько здесь самолюбий, тщеславий, обид, нереализовавшихся оскорбленных замыслов и надежд! Что нас объединяет? И объединяет ли нас что-либо?»
Среди толчеи возле стола, среди встречного движения по комнатам этих знакомых, малознакомых, приятных и малоприятных лиц ему хотелось увидеть Валерию, ее в улыбке синеющие мартовским снегом зубы, блеск насмешливой приветливости в глазах, – молодую, казалось, во всем независимую женщину, которую в полусерьезном общении он привык видеть в течение целого месяца на пляже, привык к звуку ее голоса, походке, улыбке, почему-то вселявшим в душу не беспокойство желания, а веселую жажду игры, подобно той безобидной шутке с венчанием. Это мальчишеское озорство, конечно, возникло и от переизбытка крымского солнца, моря, южного неба, что не полностью было забыто.
Не вступая в разговоры, держа рюмку в правой руке (чтобы не здороваться и не задерживаться), он прошел через столовую в другую комнату, надо полагать, гостиную, где волнами колыхался тот же базар голосов, вокруг столиков с бутылками, фужерами и закусками на подносах. Здесь, в этой освещенной предзакатным небом комнате, он не сразу увидел в дальнем кресле Валерию, окруженную группой мужчин. Она отпивала из бокала красное вино и, подняв глаза, слушала Тарутина, который, выделяясь сильной бронзовой шеей, потертыми джинсами, вроде бы наперекор кричащими вблизи с добротными костюмами гостей, выделяясь небрежно распахнутой на груди спортивной рубашкой, стоял, поигрывая бутылкой коньяка в опущенной руке, и разговаривал с кандидатом наук Улыбышевым, неразлучно следующим за ним повсюду, худеньким молодым человеком в дешевых очках, яростным спорщиком, всегда взвинченным, с нежными и страстными глазами, какие бывают у способных, увлекающихся «завиральными» проблемами людей. Рядом нетерпеливо курил Гогоберидзе, видимо, дожидаясь конца спора; его жена Полина, с застенчивым лицом, в черном платье, скрывающем полноту, тоже курила вместе с мужем, охватывая сигарету маленьким сердечком рта.
– Карл Ясперс – это великое открытие пограничной ситуации в нашей жизни, которая, взрываясь, снимает ритм идиотического быта! – донесся до слуха Дроздова негодующий тенор Улыбышева. – Мы все изо дня в день в пограничной ситуации, в плену стрессов, в шизофреническом расстройстве эмоционального мира! Такого не было в истории! Ясперс объясняет нас самих!
– Твой Ясперс не объясняет, что Россия находится в пограничной ситуации, между Востоком и Западом с петровских времен, поэтому больна третий век?
– Петр – зловещий хирург. Орудовал не скальпелем, а бритвой, – сказал Гогоберидзе.
– Я говорю – Ясперс! Карл Ясперс! Что вы все на меня смотрите папуасом? – вскричал Улыбышев в растерянности. – Мне жалко всех вас! Вам ничего не говорит это имя! Темнота! Тмутаракань!..
– Яшенька, ты никогда не устаешь от своей глупости? – Тарутин с едкой усмешкой поиграл бутылкой. – Позволь, мальчик, я тебе налью, чтобы снять стресс, – добавил он, смягчаясь, и налил в сердито подставленную рюмку. – Что касается твоего Ясперса – это поднебесная белиберда. Гоголь-моголь. Яичница из галош. Что касается истории, то, видишь ли, Яша, над ней давно уже надо устроить суд. Жестокий и немилосердный. Тогда кое-чего поймем. Ясно, младенец ты мой? История, будь она проклята, обезличивает всех нас и превращает в мокрых слизняков, подчиненных вранью. Запамятовал, кто это сказал, но сказал здорово. Что-то вроде того: мы плывем по темному морю неразумия, привязанные к шаткому плоту рассудка. Вот так, Яшенька. Вот так, чудесный.
– И нас наука не объединит? Не объединит всех нас? Не поможет всему человечеству? – неподатливо закричал Улыбышев взвившимся тенорком. – Ересь! Ересь! Ересь! На что тогда надеяться? Во что верить? В дьявола? В манихейство?
«Нет, мальчик не переспорит, у него не хватит разрушительных аргументов Николая», – подумал Дроздов, подходя к ним, услышал его охлаждающий голос:
– А на что надеешься ты, вьюнош? И за что ты борешься – за лучшую жизнь или за выживание?
– Я? Я за что? Да?
– Да. Выживает, хороший мой, сильнейший. И тот, кто влюблен в самую прелестную в мире куртизанку, имен у которой много – клевета, ложь, карьера. А ты слабенький, ты любишь архаическую правду… поэтому и обречен.
– Я гомо сапиенс, а не насекомое! Я ненавижу ложь!
– Ты гомо моралис. Очень точно. Но можно ли унасекомить всех нас, вместе взятых? Можно. Это делается десять тысяч лет – от начала истории. Одна лишь ненависть и боязнь голода связывает всех. Не добро, мальчик, не любовь, а страх и ненависть. Всех! – Он с усмешливым прищуром обвел рюмкой толпившихся в комнате гостей. – Человек – не бого-дьявол, как умилялись древние мудрецы, а дьявол в фальшивом обличье! Такова жизнь в конце двадцатого века, Яшенька. Привет, Игорь Мстиславович, где твоя рюмка? – сказал он подошедшему Дроздову и помахал бутылкой. – В моих руках трофей, унесенный со стола. По опыту знаю – через полчаса в бутылках будет своеобразный вакуум.
– Что ж, гулять так гулять, – отозвался Дроздов с шутливым взаимопониманием и подставил рюмку. – Только зеркал маловато для завершения вечера. Валерия, Нодар, Полина… Полина Ираклиевна, я не ошибся? Давайте чокнемся, что ли, если уж пришли на этот светский раут.
– Вы – пессимист! Это странно! Это даже страшно! Это безвыходно! – закричал Улыбышев, и его тонкие щеки зажглись персиковым цветом. – Вот уж как вы открылись, Николай Михайлович! Значит, вы ненавидите всех? Да? Да? И – меня? Да? Вы, как дьявол, осуждаете всех!
– Если бы ты знал, малец, как я люблю всех этих хмырей со званиями и мечтающих о званиях! – выговорил с равнодушным презрением Тарутин и опять рюмкой обвел шумящих в комнате гостей. – Что за рожи, что за мудрецы, Боже ты мой! Зверинец, публичный дом, замаскированный под монастырь невинных младенцев.
– Значит, вы презираете и меня? – взвизгнувшим голосом продолжал сопротивляться Улыбышев. – И Игоря Мстиславовича, и Валерию Павловну, и Нодара Иосифовича – всех? Так?
– Всех, – коротко и сухо ответил Тарутин и как бы в утверждающей позе опустил голову, отчего римская челка шевельнулась на его лбу. – И надеюсь на полную взаимность. Ибо – реалист.
– Что он говорит, прости и помилуй, – простонал слушавший его Гогоберидзе и схватился за выбритый до сизости подбородок. – Что он говорит? Он стал безумцем.
– Все мы – реалисты, – сказал Дроздов, – хотя я с интересом отношусь к идеалистам. Давайте все-таки чокнемся.
– Голос разумного примирения доносится из-за стены, – проговорила Валерия, вставая с кресла. – Раскурим трубку мира, если поможет.
– Голос совести, – поправил Дроздов. – Не согласны?
– Согласна и в рай, и в ад.
Она подошла, плавно покачивая расклешенной юбкой, с неотрывным упорством глядя ему в глаза, и все чокнулись в намеренном объединении, которое в те минуты желал установить он.
– Не кажется ли вам, что Тарутин и Печорин – почти синонимы? – улыбаясь, спросила Валерия.
– Валерочка, – возразил Тарутин, – классический Печорин по сравнению с нашим поколением благополучный мальчик. Он жил в счастливые времена.
– Не согласен, да как же так может быть! – взъерошился, поперхнувшись глотком коньяка, Улыбышев. – Печорин – это заемная философия западного байронизма! Лишний человек! Так не может счастливо жить русский! Это противоестественно! Вы же русский или кто вы?
Тарутин понюхал коньяк, ноздри его дрогнули, и Дроздов, не однажды любуясь его атлетической статью, его силой, плечами, натренированными ежеутренними гантелями, невольно подумал сейчас, откуда все-таки у Тарутина, рожденного, как он знал, в рыбачьей прииртышской деревне, такие светлые глаза, чистый рисунок бровей, такой образцово правильный рот – откуда эти черты, из первого так называемого христианского века? Может быть, русская порода была именно такой? Или декабристы, сосланные в те сибирские края, оставили там голубой след?
– Я русский, Яша. Только не такой, каким бы должен быть. Скорее всего – карикатура на русского. Знаешь, сердечный мой, сейчас в некоторых районах России русский – это только тень русского или – представитель бывшего русского. Может, уже нет нации. Русские выбиты в войну. Вся деревня была в пехоте. Это сплошные братские могилы. Ну, а в сорок первом и сорок втором – плен, угон населения в Германию. Хотел бы я знать, сколько русских после войны рассеяно по белу свету. В общем, Яшенька, мы потерпели победу, а немцы одержали поражение.
- Предыдущая
- 22/75
- Следующая