Выбери любимый жанр

Реалисты и жлобы - Щербакова Галина Николаевна - Страница 18


Изменить размер шрифта:

18

Проклятые чесанки! Он сейчас выкинет их в мусоропровод навсегда. И Зинченко, продолжая сидеть на полу, начал их стаскивать. В замочной скважине заворочался ключ.

«Вернулась», – подумал Зинченко. И представил, как он ее сейчас выгонит, Татьяну, хорошо бы, в чем мать родила, выгонит, выгонит навсегда… А потом, потом простит… Потому что нет ему без нее жизни. И к своим стыдным воспоминаниям о нищете он пришел, в сущности, не от чесанок. От того, что она сказала.

Когда он уже выбрался из дерьма, когда он вытащил мать из этой школьной котельной и поселил ее в крохотной отдельной восьмиметровке, хоть и с соседями, но и с удобствами тоже, он тогда захотел Татьяну. Не просто как красивую девчонку с добрым характером, нет, как дочь председателя Степана Горецкого. Ударение надо делать на слове «председатель». Не важно, что самого председателя уже не было и в помине, не важно, что вдова Горецкого день и ночь строчила на швейной машинке, чтоб прокормить и одеть дочь, Татьяна все равно была белой костью по сравнению с ним. Наверное, сто лет назад, а может, и двести разбогатевшие купцы брали себе в жены аристократок с тонкими белыми пальцами по таким же соображениям. Пусть они ничего не умели. Не в этом было дело. Они могли вознести этим своим неумением, этой своей хрупкостью, своей слабостью.

И вот через столько лет она сказала: не люблю.

«А я тебя об этом спрашивал? – молча кричал Николай. – Ишь, курва! Старуха старая… Как будто она есть на свете – любовь!»

Любовь – это когда все летит к чертовой матери. Как у Кравчука… Как у Виктора Ивановича… Всю жизнь приходится потом прикрывать грех…

Ах, вот как! Значит, у Татьяны это ?

Зинченко в секунду стал мокрым от ревнивого пота. «Кто? – думал он. – Кто?»

Дверь открылась, и Зинченко обрадовался – вернулась, сволочь. Он даже приготовился бросить чесанком в Татьяну, но на пороге стоял сын Володька. Зинченко подумал секунду. Грязный, пахнущий нищетой валенок был прицельно пущен в новенькую адидасовскую Володькину куртку.

– Убедительно, – сказал сын. – Весьма…

Он аккуратненько поставил чесанок возле порога и стоял прямо, открыто, будто ждал, что отец снимет второй, правый, и бросит в него, и надо будет поймать его и поставить рядом с первым, левым.

Зинченко, сидя на полу, отчетливо прочитал эти мысли сына, и тоска, наполнившая рот гадостной слюной, накрыла его всего. Он не понимал своих детей, он их не чувствовал, он их не любил. Нечеловеческое это состояние временами его даже интересовало. Почему ему, в сущности, наплевать на дочь, которая вышла замуж, а теперь собирается разводиться? Ходит в мятых марлевых платьях – модно, вдевает в одно ухо сразу две серьги – модно, читает детективы с яркими обложками н а а нглийском языке, курит сигареты, волосы носит распущенными до задницы. Это его дочь ? Старуха бабка, когда приезжает, прячется от внучки, боится ее. Хотя дочь очень вежлива, приветлива с ней, подарила бабушке вязаную шаль с большими дырками. Мать просунула пальцы в дырки, закачала головой – кто ж так вяжет? Это на комод можно постелить или на радиолу, но носить – дырки?

Зинченко тогда сразу вспомнил, как прыгала в школьном коридоре директорская дочка со скакалкой, а он носил в ведрах воду. Он добился того, что тот самый директор, как последний бобик, сидел у него целый день в приемной. Зинченко сказал себе: «Я выпорю его за все сразу, за всю ту общую школьную жизнь».

Так чего он, в сущности, добился? Не в одном, так в другом месте лопнуло, и мать его стесняется внуков, а они – как бы вежливо ни вели себя – сторонятся бабки. Да что бабки! Они его сторонятся, отца. Он ведь не вепрь какой, чтоб не любить просто так. Он ведь их не любит за дело . За то, что они исхитрились вырасти по каким-то своим, неведомым ему правилам. И Татьяна тут шла у них на поводу. Языки-мазыки всякие, музыки-пузыки… Зачем? Он мечтал: дочь будет или врачом, или учительницей. Сын – военным, в крайнем случае – механиком. И хорошо бы через предварительный труд, через армию… Чтоб знали, что почем… Чтоб ценили белый хлеб после черного… Была б его воля… Было б у него время… Время – главное… Он их мало видел, а когда увидел, то чуть не обалдел от возмущения. Дети ссорились из-за ванной! Им, видите ли, каждое утро и каждый вечер она была нужна чуть не по часу.

– Ты – мужик, – сказал он сыну, когда тому было лет пятнадцать, – от тебя должно пахнуть потом, куревом – мужиком, одним словом…

– Ты что? С ума сошел? – ответил сын. Так искренне, так распахнуто. – С ума сошел?

Зинченко устроил тогда скандал Татьяне. Она тоже на него вылупила глаза.

– Да! Да! – орал он на нее. – Человек должен пройти через грязь, вонь и харчки…

– Не должен, – тихо ответила Татьяна. – Ты думай, что говоришь… Что ж они, должны проживать наше с тобой детство? И их дети потом? Зачем же тогда все? Живи цыганом…

Почему цыганом, он не понял… Но он твердо знал: он хочет, чтоб его дети хлебнули всего того, что хлебнул он, тогда они поймут – и оценят – весь их кафель-мафель, все эти мыла-шампуни. А сразу все это давать нельзя! Его дети – доказательство того, что нельзя. Дочь, Лора, переводит какие-то книжки про художников-модернистов. Кому это надо? Зачем? Сын, идиот, учится на биофаке. Хобби, едрить его за ногу, – орхидеи. Мечтает об орхи-деевой оранжерее, как у какого-то сыщика из книг, которые приносит Лора. Это Зинченко знает из редких общих семейных застолий. Как же зовут этого сыщика, черт его дери! Он толстый такой, на лифте подымается в оранжерею и много жрет. Это тоже информация из застолий. Дети, видите ли, его – сыщика! – обожают! Как же его? Два коротких слова, как айн-цвай. Так вот Володька хочет оранжерею, как у этого айн-цвая. Посмел как-то ему, отцу, высказать свою теорию, что это могло быть выгодно и государству. Зинченко тогда чуть не зашелся от возмущения. Кто размышляет о выгоде государства? Кто? Этот сопляк, который не знает, сколько стоит килограмм хлеба? Ну, сколько?

– Я знаю стоимость штучную. И того, что мне надо… Рижский батон стоит двенадцать копеек.

– Рижский батон! – заорал Зинченко. – А парижского тебе не надо?

– Почему не надо?! Я бы с удовольствием попробовал.

– А ты пробовал! – влезла тогда Татьяна. – Городские булки когда-то назывались франзолями… Я помню… Когда я в Ленинграде поступала, моя квартирная хозяйка ела только франзоли…

– А хлеб из овсюков ты не пробовал? А отходы маслобойни не лизал? А что такое макуха, знаешь?

– Перестань, папа! – сказал Володька. – В конце концов, я ведь не виноват, что ты в своей жизни что-то пробовал…

– А я был виноват? – совсем распалился Зинченко. – Война же была! Ты что, не знаешь это!

– Знаю. И не только это, – ответил сын и вышел из комнаты. Что он имел в виду?

– Что он имел в виду? – спросил он Татьяну. Та пожала плечами.

Мать Зинченко по происхождению была деревенской, но с пятнадцати лет все возле городов мыкалась. Потому что города самого сразу испугалась. Трубу заводскую увидела, из нее черный дым шел, такой густой, такой вонючий, что ей, дурочке малограмотной, решилось – преисподня. Так и осталась в пригороде: и к земле ближе, но и от города недалеко, откуда привозили неожиданное лакомство – разноцветное «лампасье». Сначала все в няньках работала, а потом как-то пристала к школе. И топила ее, и полы в ней мыла, в общем, за все про все была. Чернорабочей образования. «При образовании» и он у нее родился. Кто-то рассказал матери про Раздольскую, там, мол, жизнь дешевле. Взяла его, мальца совсем, за руку и то попутками, то пешком добралась до лежащего за Раздольской кирсарая – городка из ящиков, коробок, кизяков, ну, короче, кто из чего мог, тот из того и строил. Их пустила к себе старуха, которая жила тем, что гадала на картах. Кинула она и матери. Он рядом сидел. Он карты тогда впервые увидел. Как же понравились ему и мужчины, и женщины, особенно чернявая такая, в профиль; выяснилось – ведьма. Так вот эта ведьма, говорила старуха, сопровождает мать всю жизнь, и спасения ей от нее не будет. «Планида твоя такая», – говорила старуха, а мать плакала, аж заходилась. Запомнилось слово – планида. Сказала старуха и другое. Скоро всем будет плохо, не тебе одной. А когда всем плохо – легче. «Такова природа». Тоже слово непонятное. Так и связались два слова в одно – планида и природа. Потом началась война. Очень скоро пришли немцы. Но никогда надолго тут не задерживались. То их выгоняли, то они сами уходили. Каждый немецкий приход запоминался страшным. Увели евреев. Расстреляли семью председателя исполкома. А в последний свой налет решили сжечь кирсарай. Как тогда все перепугались! Дело было зимой. Куда бежать? Где искать спасения? Мечтали об одном: вот бы крылья, чтоб перелететь через балку прямо в Заячий хутор. Чего там только, говорили, нет. Будто там не только всякая еда, но и кино показывают, и будто там объявился святой, который сказал, что все в этой войне погибнут и останется только их хутор. Потому, мол, и коровы туда пригнаны. Будто все бабы хуторские ходят беременные, так как теперь им придется заселять весь земной шар. Будто ночами к ним спускают с самолетов все-все-все-все, потому что это – для светлого будущего. Такая вот дурь… Слава Богу, наши подоспели.

18
Перейти на страницу:
Мир литературы

Жанры

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело