Прошло и это - Щербакова Галина Николаевна - Страница 9
- Предыдущая
- 9/17
- Следующая
Катька идет пешком на третий этаж. Будто специально для шпионского дела за задницей лифта – широкий подоконник, напротив мусоропровода. Запах еще тот. Впрочем, думает Катька, для благой цели людей не нанимают тайком. Хорошо, что ей в этой жизни сейчас все без разницы. К тому же если еще и денежки дают… Она тогда купит матери туфли со шнуровкой, чтоб не вылезала стопа с боков, как дикое мясо. Это тоже бабушкино слово. В ее понимании дикое мясо – это лишний нарост на ровном месте или выпячивание кости, которое может стать раком.
Мать давно на себя рукой махнула. Иногда Катька ловит ее взгляд в зеркале. Такая в нем безнадега, что хочется ударить и мать, и отца, и закричать: «Да вы что, охренели совсем? Мертвяки какие-то».
На вонючем подоконнике про это думается в пандан. Тоже бабушкино слово: «Это, деточка, цвет в цвет. Или ниточкой точно в ушко».
Вверх ползет лифт. Господи, какой же он грязный! Паутина, пыль, зацепившиеся за гвозди чулки и тряпки. Хрясь! Это лифт остановился на ее этаже. Вышла девчонка, приблизительно ее возраста, в толстых очках и со стареньким рюкзачком на одном плече. Девчонка смотрит в упор и с любопытством.
– Ты ж вся будешь в грязи, – говорит она Кате. – У нас не моют.
– Дашь попить? – спрашивает Катька. – Какая-то гадость застряла в горле.
– Пыль и застряла, – говорит девчонка. – Идем!
Катька удивляется. Надо же бояться! А вдруг она вор, вдруг наводчица, вдруг у нее в кармане заточка? Но девчонка открывает дверь и ждет, пока Катька войдет в квартиру.
– Нюра! Это ты? – голос идет откуда-то из глубины шкафов, диванов, перегородок. Мать что-то рассказывала Катьке про коммуналки, через которые прошла сама. Катьке было шесть лет, когда им обломилась хрущевка. И эта чудная, заставленная квартира могла быть коммуналкой. В классе были девчонки из коммуналок, но с ними Катька не дружила.
Как-то само собой получилось, что дети поделились на тех, у кого старенькие, но аккуратные, с кирпичными бордюрчиками пятиэтажки, и – отделенные широкой дорогой бараки. Их обещали снести и сделать детский парк, а барачников пересадить на другую землю. Пугали, что чуть ли не за железную дорогу. Катьке было жалко детей, но вместе с тем она и гордилась, что у нее дом чистенький, хоть и старенький, и школа рядом, и поликлиника, а те, задорожные, ходят в старую, деревянную. Хотя мама, когда прихватывает у Катьки горло, – у нее хронический ларингит, – бежит через дорогу в старую, потому как в новой хорошо только справки брать, а врачи все – олухи. Чуть у Катьки в горле что-то набрякло, приглашали старенькую «задорожную» Софью Львовну. Но нет уже Софьи Львовны. Умерла старушка. Не вырос и детский парк. Хотя там все изменилось. Вместо бараков – стильные коттеджи, детей возят на машинах. А ее интеллигентный папа, с которым так приятно было прогуляться, работает сторожем. И вид у него, честно говоря, бомжеватый. И мама такая, будто ей семьдесят лет, а ей нет и сорока.
А главное – ничего не изменится. Никогда. Их жизнь попала в колею, из которой ни тпру, ни ну. У нее аорта разрывалась от жалости к отцу. Будто в нее попадала игла и остриком, остриком выписывает слова: «Ты все равно самый лучший, папочка, все равно самый лучший!» Еще в детстве Катька поняла, что любовь – это боль. Это не сюк-сюк, тили-тили, не чмок-чмок, посмотри, что я тебе купила, а острый укол нежности, от которого и умереть можно. Сейчас, стоя на пороге неведомого мира чужой квартиры, почувствовала: что-то кольнуло в сердце – нет, конечно, не любовь, при чем тут она?
– Девочка хочет пить! – сказала Нюра.
– Ну, так напои, – ответила женщина, появляясь из глубины мебели. Она была кудрява и седа одновременно, и то была еще одна неправильность этого пространства. Седое и кудрявое, по мнению Катьки, не может сочетаться. Быть одновременно и тем, и другим неприлично. Это все равно, как деревянноногому жениться на красивой, а пятидесятилетней прийти на дискотеку. Одну такую она просто прогнала коленками.
Вот и тетка, что несла ей сверкающий чистотой стакан воды, была неправильна. Крутые, шумные кудри – это знак молодости. Седина же – это седина, это уже время конца.
– Какая я у себя глупая, – вдруг сказала, еще не донеся стакан, неправильная женщина. – У меня ведь есть клюквенный морс. И боржоми. Хотите? Так вкусно!
– Я люблю только воду, – ответила Катька. – Я другим не напиваюсь.
– Ты тут кого-то ждешь? – вдруг встряла девчонка. – Если из нашей квартиры, то мы все тут.
Откуда-то из глубин раздался надсадный, старый кашель.
– Иду, папа, иду! – заторопилась седокудрая и исчезла.
Катька держала стакан и не знала, куда его поставить.
– Давай его сюда, – сказала девчонка. Как ее назвали? Нюра. Какая деревенщина! Нюры – это уборщицы, продавщицы овощных магазинов, наконец, это просто коровы. Вспомнить бы, от какого полного имени возникли Нюры. И Катька спрашивает грубовато, с чувством превосходства: у нее-то царское имя.
– Вообще-то я Анна. Так зовут сестру моей мамы. Но Анна – это как-то очень уж важно. Нюра, Нюся – проще. Можно и Аня. Но у нас так повелось.
– Усвоила, – ответила Катька. – Это называется опрощением. Сейчас модно быть Кузями и Васями.
– Но я не Кузя, – сказала девочка. – Хотя Кузьма, по-моему, красиво.
– Ну, ладно, поговорили. Спасибо. Я пойду. – Не зная, как спросить, Катька бухнула впрямую: – А фамилия у тебя тоже от красивого к некрасивому?
И переступила порог.
Девчонка дернула дверь на себя и захлопнула, но тут же открыла. Но в притворе уже висела толстая цепь.
– Ты извини, – сказала она. – Может, ты и хороший человек, а может, и нет. Так ведь? Может, ты пить хотела, а может, кого-то вынюхивала? Мне противно думать о людях гадости, но мысли думаются сами по себе.
– Вот если бы на дверях была фамилия, то какой бы она была? – Катька говорила открыто и даже нагло, еще минута – и она спросит: ты Эмс или не Эмс? А если не Эмс, то куда вы их дели?
– Ты все-таки что-то рыщешь, – сказала Нюра. – Так вот. Фамилия моя Симонова. И мама Симонова тоже. Есть вопросы?
Ну, вот и все. Нету тут никаких Эмсов. Чего сидела, дура, на грязном подоконнике, чего пила целый стакан воды, который рвется сейчас наружу? Хоть просись в туалет.
– А раньше до вас кто жил?
– Мы все тут с войны, – сказала Нюра. – Прадедушке дали квартиру, в которой он жил до войны. А мы к нему присоединились. – Они разговаривают через цепь, и Катька слышит кашель старика. – Это он кашляет. У него астма. И вообще он уже старенький.
– Моя бабка тоже старая, но она всех нас переживет. Она из большевиков, которых не дожгли в топке.
– Зачем ты так? На их долю такое досталось…
– Ой, брось! – кричит Катька. – Они делали с людьми, что хотели.
– Не все же… Мой дедушка и сидел, и был приговорен к расстрелу, и воевал, и лес корчевал. Только за одну фамилию. Эмс.
Катька едва не взвизгнула.
– Я как раз его и ищу, Эмса этого. Мне поручение такое.
– Интересно, кому он еще нужен? За ним жена и бабушка, его сестра, ходят как за маленьким, дочь, когда приезжает. Итак, кому он нужен, дед?
– Это пока секрет, – сказала Катька, сбегая по ступенькам.
Она влетела к Надюше, когда Ваняточка губкой протирал ей зад. Розовая, пышная попа с рубцом напрочь отрицала наличие болезни, даже наоборот, она всем видом своим смеялась над диагнозами, рецептами, клизмами и тонометрами. Попа жила ярко и полноценно.
Ваняточка прикрыл Надюшин стыд и ушел с тазиком.
– Твой Эмс жив, – прошептала Катька в бабкино ухо. – За ним ходят жена и сестра. И еще там девчонка. Внучка дедовой дочки. Нюркой зовут.
Странное лицо стало у Надюрки. Оно разгладилось, будто вспомнило себя, и стало розовым, как у дитяти.
«Ха! – подумала Катька. – Я нашла ее молодого старого любовника. Хороши бы они были сейчас рядышком на розовой зассатой клееночке!»
– Как он выглядит? – спросила Надюрка.
– Я его не видела. Я слышала его кашель. Хрип со слюной. У него астма.
- Предыдущая
- 9/17
- Следующая