Заклинатель джиннов - Ахманов Михаил Сергеевич - Страница 4
- Предыдущая
- 4/85
- Следующая
Глава 2
ДУХ СКИТАНИЙ
Мой дух скитаньями пресытился вполне,
Но денег, как и прежде, нет в казне.
Утром, когда я спустился с лестницы, нижней филенки уже не было. Зато сверху – с седьмого этажа?… – доносилось бодрое постукивание. Возможно, дядя Коля Аляпин строил из филенок забор или возводил фазенду.
Дверь хлопнула за моей спиной. Резкий январский ветерок тут же ударил в лицо, швырнул горсть колючих снежинок, заставив прищуриться; холод, пробравшись сквозь теплую куртку, начал щекотать позвоночник ледяными лапами. Когда я оклемался и проморгался, то обнаружил у подъезда меховой шарик – соседку Олюшку в пышной шубке с капюшоном. Из-под него торчали только светлые брови да курносый нос.
Олюшка, шестилетняя самостоятельная девица, направлялась в детский садик, да видно снежные сугробы ее соблазнили: в одном она прокопала пещерку и что-то прятала в ней, посапывая от натуги. Увидев меня, дитя отряхнуло варежки, поднялось с коленок и вцепилось в мой рукав.
– Дядя Сережа, а, дядя Сережа! Беляночка ест сливу в шоколаде?
Беляночка – это моя кошка. Оля зовет ее Беляночкой, Белкой, Донюшкой, Ладушкой, и вообще отношения у них такие нежные, что временами я испытываю ревность. Оля гладит ее и воркует, а Белладонна мурлыкает ей в ответ, да так ласково, как никогда не мурлыкала мне, своему законному хозяину и кормильцу! Но сердцу, как утверждают, не прикажешь.
Я доложил Олюшке, что Белладонна конфет не ест, в отличие от дяди Сережи. А вот дядя Сережа – большой охотник до конфет, поэтому милости просим в гости, только не сегодня, а завтра, так как сегодня к нам приходят Бянус с Аллигатором, а им сливу в шоколаде лучше не показывать – сожрут вместе с коробкой. Олюшка понимающе кивнула.
– Аллигатор – это дядя Алик, да? А Бянус – дядя Саша? Дядя Алик – большой и толстый, а дядя Саша – низенький и тощий, но едят они вровень. Оч-чень много!
– И пьют тоже, – добавил я. – А выпивши, поют. Так что вы с мамой сегодня вечером не пугайтесь.
– Мы люди привычные, – сказала Олюшка. – Но если дядя Алик будет петь очень громко и мешать мне спать, ты ему передай, что за это положена сказка.
– Всенепременно, – подтвердил я и откланялся. Удивительное дело, лет до двадцати пяти я как бы не замечал детишек. Нет, конечно, замечал, но они меня не волновали, и никакого интереса к ним, спиногрызам, я ощутить не мог. Даже наоборот, чувствовал неприязнь. Подростки казались мне нахальными и нескладными, младенцы мокрыми и пухлыми, как подушки на поролоне, а промежуточная стадия была жутко крикливой, сопливой и донельзя утомительной. Потом все переменилось, как-то сразу и вдруг – дети, особенно в возрасте Олюшки, стали меня привлекать, и при взгляде на них в голове зарождались смутные мысли семейной ориентации. Мой дад говорил, что я превратился в мужчину – то есть не только вырос до метра семидесяти восьми, но и дозрел до нужной мужицкой кондиции. Наверное, он был прав.
Года четыре назад, когда я вернулся домой, к двум могилам и осиротевшему жилью, выяснилось, что прежние соседи по лестничной площадке разъехались кто куда, и теперь рядом со мной обитает Катерина с малолетней Олюшкой. Катерина была женщиной в самом цветущем возрасте, интересной, страстной и вдовой; на первых порах она меня, сироту, пригрела, и у нас даже наметился роман. К счастью, до постели (как с Танечкой, секретаршей Вил Абрамыча) дело не дошло. Повторяю – к счастью; ведь жизнь рядом с женщиной, с которой ты переспал и которая тебя бросила, превратилась бы в нелегкое испытание – во всяком случае, для меня.
Но Катерина, при всем своем темпераменте, отличалась профессиональным бухгалтерским здравомыслием. Выведав, что хоть я учился и трудился за бугром, но богатств никаких не привез, она решила, что научный кадр, даже с двумя степенями PhD, плавает мелковато. Тут страсти и увяли, что не отразилось на наших добрососедских отношениях: Катерина не возражает против песен Алика, а я всегда готов присмотреть за Олюшкой. Особенно в то время, когда у моей соседки наступает период активного секса. Рассуждая об этих вещах, я незаметно добрался до метро, миновал череду женщин, что торговали пивом, колготками и жвачкой, скосил глаз на двух нищенок, дежуривших при входе, однако рука в карман не потянулась. У пропускных турникетов играл на свирели лохматый мужчина с интеллигентным обвисшим лицом. Я кинул в его шапку два рубля; протяжные жалобные звуки, будто примета времени, плыли за мной, когда я шагал по перрону.
В теплом вагоне мне удалось отогреться. Доехав до станции «Владимирская», я выбрался на поверхность, снова прошел сквозь строй торговок и попрошаек и ровно в полдень деликатно постучал согнутым пальцем в дверь третьего отделения. Не надо путать его с царской охранкой темных самодержавных времен; третье отделение райвоенкомата всего лишь курирует господ офицеров, пребывающих на скамье запасных.
Я представился – скромно, но с достоинством, и выложил на стол суровой дамы в квадратных очках пачку документов. Памятуя отцовы житейские уроки, я знал, что и в каком порядке класть. Первым – российский паспорт в коричневой обложке, вторым – зеленый воинский билет с повесткой, третьим – красный диплом об окончании физфака, а затем всякую шелупонь – пестрые заокеанские бумаги о степенях, присвоенных мне университетом Саламанки, штат Огайо, и их перевод на русский. Такой порядок четко классифицировал меня в том уголке мироздания, который назывался Землей; прежде всего я был гражданином России, потом – лейтенантом запаса, а уж напоследок – ученым-физиком, закончившим Петербургский университет, прошедшим аспирантуру в Штатах и стажировку в Кембридже.
Мымра в очках с непроницаемой физиономией просмотрела мои бумаги, хмыкнула при виде зарубежных дипломов, сделала какую-то пометку в воинском билете, и я затрепетал. Я уже видел, как отправляюсь в очередное долгое-предолгое странствие, куда-нибудь на монгольскую границу или под Хабаровск, на усиление нашим дивизиям, потонувшим в дальневосточных снегах. Это был ужасный миг! Мне было ясно – в полный разрез со вчерашними наивными мечтами! – что дух скитаний окончательно меня покинул, что воевать я не хочу, что меня не тянет ни в Грозный, ни в Хабаровск, ни даже в резервацию Сан-Паулу к угнетаемым индейцам из племени черноногих. Я – пацифист! Такой же свихнутый миролюб, как заклейменные Госдепартаментом США уроды! Я тоже боюсь страшного лазера, психотронных бомб и тетрачумы! И я не хочу иметь никакого дела со всеми этими ужасами!
Дама сняла очки, протерла их, надела вновь и поднялась. Рост у нее был гренадерский, на пять дюймов выше меня, хоть сам я отнюдь не карлик.
– Поздравляю, Сергей Михайлович, с присвоением звания старшего инженер-лейтенанта, – промолвила дама официальным тоном.
– Служу демократической России! – с невольным облегчением буркнул я. Затем перевел дух, склонил голову к плечу и интимным шепотом поинтересовался: – Есть ли шанс, что к сорока годам я дослужусь до капитана?
– Нет, Сергей Михайлович, – с той же интимностью ответствовала очкастая. – Тем, кто не служил действительной, хватит трех звездочек. Но если вы интересуетесь карьерой в армии… особенно в местах военных действий… В общем, советую заглянуть в седьмой кабинет к подполковнику Чередниченко. Он вас проинформирует.
– А можно не заглядывать? – содрогнувшись, спросил я. – Можно отметить повестку и удалиться старшим лейтенантом? С тремя ма-аленькими звездочками?
– Можно, – со вздохом согласилась дама. – Хотя жалко. Такой бравый молодой человек…
Я сгреб повестку и свои бумаги и ринулся к выходу, невнятно пробормотав:
– Уже не очень молодой, не очень бравый, зато умный…
Мымра с сожалением смотрела мне вслед сквозь квадратные очки.
Лишь на углу Невского и Фонтанки, миновав поворот к жилищу Глеб Кириллыча и добравшись до Аничкова моста, я обрел душевное равновесие. Пробежка при крепком морозце – градусов этак пятнадцать – меня освежила; полуденное солнышко меня приласкало, а Невский проспект сыграл успокоительную мелодию из шороха шин и людских голосов. Стоя здесь, у копыт взметнувшегося на дыбы бронзового коня, над скованной льдом Фонтанкой, я чувствовал, что нахожусь в предназначенном мне месте, именно там, где полагается мне пребывать – ныне, присно и во веки веков. Это был мой Питер, город, где родились мои отец, дед и прадед и где родился я сам; и тот факт, что я покинул его на время ради других городов, стран и весей, значил теперь меньше нуля, помноженного на ноль. Покинул? Ну и что же? Ведь я вернулся! Мог ли я променять его на Лондон, Бостон или Лос-Анджелес? Ни в коем случае! Быть может, на минареты, зной и пыль сказочно-экзотического Багдада – и то лишь потому, что там царствовал во время оно Харун ар-Рашид.
- Предыдущая
- 4/85
- Следующая