Собаке — собачья смерть (СИ) - Дубинин Антон - Страница 39
- Предыдущая
- 39/40
- Следующая
Проснувшись, Антуан так же резко оставил идею увозить Аймера из Мон-Марселя, как до короткого своего сна был ею одержим. Вроде бы не видел он никакого особого сна; однако вышел из воды совершенно уверенным, что Аймер хочет и предпочитает быть похороненным здесь, в приходе, где был убит, среди людей, к которым его почему-то отправил Господь в его первой и единственной миссии. Прежде судя по себе самому, он рассудил, что дома куда отраднее ждать воскресения плоти, а кроме того, нельзя отнимать у братьев возможности попрощаться. Теперь же, судя по-Аймерову, он видел, что иначе и быть не могло, и еще раз поразил Брюниссанду с семейством, заявив, что едет немедленно — но без Аймера, и вовсе даже не в Тулузу, а в Фуа, к иеронимитам, искать на завтра священника. Аймера же надлежит положить в храм у самого алтаря, гроба не надо — доски достаточно, и прочитать подле него оффиций, и зазвонить во все колокола, что он сейчас намеревается сделать, потому что торжество великое, Вознесение.
Антуан, который по приходе неделю назад стеснялся собственной тени, с колокольным звоном провел литургию утрени. По праву диакона окропил присутствующих святой водой в воспоминание о крещении, читал Евангелие дня, сказал даже короткую проповедь на «Не оставляю вас сиротами». И никаких заупокойных служб — даже и погребальных — так предписано, и единственно верно. Весь Мон-Марсель, включая малых детей, собрался и стоял в полной тишине, так что было слышно, как Антуан переворачивает страницы. Такого Антуана еще не видел Мон-Марсель — ни Брюниссанда, что с трудом старалась всхлипывать потише от множества чувств, разрывавших ее широкую грудь; ни Марсель Альзу-младший с сестрой, стоявшие в самом уголке — это они забрали к себе тело Бермона для погребения; ни байль, в глазах которого не засыпал ужас, когда бы ни устремлялись они на земляка-проповедника… Ни Мансип с женой, похожие на полевых птах, готовых взлететь при первом же признаке опасности; ни Гильеметта с красными от слез глазами, опирающаяся на руку мужа; ни старая Мангарда, непривычно робкая и тихая; ни искренне рыдавшая по Аймеру пухлая Брюна, которая только в церкви умолкла и таращила глаза, чтобы снова не заплакать… Антуан переводил взгляд с одного лица на другое и видел одно и то же — они слушали его. Слушали и поражались, кто этот молодой, совсем незнакомый монах, имеющий власть говорить о жизни над спеленатым трупом своего лучшего друга — они же не знали ничего о милоти Илии, легшей на плечи Елисея, о деревянном кресте Аймера, сквозь ткань касавшемся Антуанова бедра.
Иеронимитский священник, назавтра прискакавший из Фуа совершить погребальную мессу, оказался тем самым, что давным-давно — в том веке, когда Аймер был жив и Антуан ничего толком не знал о жизни и смерти — принимал их обоих в Сен-Волюсьене. Этот пожилой властный человек каким-то таинственным образом тоже чувствовал новую власть Антуана, давая ему всем распоряжаться и даже не замечая этого. Вместе с ним прибыли и работники, за муниципальные (читай — байлевы) деньги поднявшие храмовую плиту для погребения; Аймера положили у самого алтаря, перед алтарной преградой, выбив простую надпись: «Hic jacet…. OP… Sacerdos»[13]. Антуан в своем белом хабите был сразу везде и повсюду, он руководил работниками, кадил, указывал священнику, где что хранится в храме, улыбался, говорил о жизни вечной, убеждал байля, что невиновным не следует бояться епископального суда, обещал похлопотать о назначении нового кюре, обосновывал невозможность погребения убежденного еретика Бермона на приходском кладбище… Отлично держитесь, брат, сказал ему отец Жоакен — и встретил в ответ недоуменный взгляд, широкий и спокойный, небывалый для Антуана и такой обычный для Аймера: а как же иначе?
В пятницу похоронили Аймера; в воскресенье вечером, выбираясь из повозки Брюниссанды со стороны бурга, Аймер при виде красных ворот Жакобена на миг снова сделался прежним собой — вечно младшим. Радость при виде дома обрисовала в сердце его рваную дыру, дыру в форме Аймера — и совершенно детское горе вызывала мысль, что нужно рассказать обо всем Гальярду. Погруженный в собственный страх, он даже не заметил, с каким волнением бросился к нему брат-сотрудник, бывший при воротах; как сразу же и странно, будто с осторожностью, всплыло имя Гальярда. Но изумление Аймеровой смерти было еще так сильно, что менее гигантских изменений Антуан попросту был неспособен заметить. Свою ношу — весть о смерти — он нес перед собой, как налитый до краев таз после кровопускания, и боялся расплескать раньше, чем донесет. Единственное, на что его хватило, — это попросить Брюниссанду с супругом подождать, пока за ними не придут проводить их в жакобенский оспиталь. Только когда он по привычке свернул направо, в северный клуатр, но был перехвачен сотрудником и направлен в другую сторону, к часовне больных и лазарету, — Антуан начал что-то понимать. Насколько плохо, шепотом спросил он — и неопределенный жест вкупе с ничего не значащими словами — так, мол, и так, — сказал ему больше самого твердого ответа — очень плохо.
Однако все равно он оказался не готов — несмотря на понимание — не готов полностью, потому что невозможно быть готовым к такому Гальярду. К Гальярду, оказавшемуся в этот день единственным насельником лазарета: его руки, лежащие поверх покрывала, уже были руками мертвого, словно душа уходила из него постепенно, задерживаясь еще в лице и в быстро вздымавшейся груди, как мешкает человек в дверях. Улыбка Гальярда, обращенная к Антуану — «О, наконец» — была улыбкой совершенного облегчения. Силясь и не умея сглотнуть, Антуан с перекрытым, словно тряпками заложенным горлом прошел через лазарет — как милю преодолел. Желтый, худой, с навсегда сощуренным со дня удара левым глазом его отец только улыбался, не тратил на слова почти иссякшие силы; и Антуан с ужасом понимал, что не должен плакать, ни за что не позволит себе этого — но уже плачет, да еще как плачет — лицо Гальярда размазывается дождем по стеклу, и Антуан тут ничего не может поделать.
— Тшшш, — дергая правой стороной лица, Гальярд пытался что-то ему показать — и юноша даже понял, что именно. И наклонился так низко, что чувствовал запах его дыхания. Дыхание приора было больным, тяжелым, но Антуан вдохнул его, как запах тех доминиковых цветов при перенесении мощей. Только не ты, отец. Ведь это же я был в плену, я был на той дороге смерти, по которой убежал вперед меня наш друг, наш брат; это у моего горла держали нож, это я мог умереть — но не ты, не ты, остававшийся дома!
— Задержал ты меня, — голос Гальярда, слабый, почти беззвучный, оставался притом насмешливым. По-прежнему приорский голос, с которым не поспоришь. — Из-за тебя… никак к Богу не отойду уже вторую неделю.
— Отец Гальярд, я…
— Тшшш, не рассказывай. Знаю все. Времени мало.
— Отец Гальярд, но Аймер…
Брови умирающего недовольно сошлись на переносице. Почему Антуан никогда не замечал, что у него рыжеватые брови? Никогда не видел его лица так близко? А ведь вовсе рыжие — неровные кустики бровей так и просвечивали краснотой. Смотри скорее, Антуан, пока это лицо не скрылось под зашитым капюшоном.
— Знаю об Аймере. У меня тут… свои вестники. Одно скажи — ты сам… жив?
Спрашивать у живого, жив ли он, лежа на одре последней болезни — это можно или принять за безумие умирающего, либо понять совершенно верно. Антуанов случай был второй. На ошибку просто не было времени, о чем они с Гальярдом оба хорошо знали.
— Жив Господь, и я… жив, — кивнул Антуан, и слеза наконец сорвалась от кивка, упала Гальярду на щеку. Гальярд скосил глаза, но не упрекнул.
— Вот и славно. Ты много еще… поработаешь. А я увижу других… друзей.
Что тут сказать? Не уходи еще, останься? Мне так будет не хватать тебя? У кого хватило бы совести еще не пускать его отдохнуть.
— Отец Гальярд…
— Наклонись. Ниже… вот так. Слушай важное. Это для тебя… дар. Я… ждал сказать. Мне сказал блаженный… Гильем-Арнаут.
- Предыдущая
- 39/40
- Следующая