Сельва не любит чужих - Вершинин Лев Рэмович - Страница 41
- Предыдущая
- 41/127
- Следующая
В такие мгновения пенсне, туго насаженное на крупный пористый нос, вдохновенно взблескивало, и Профессор на какое-то время становился не таким, каким его знали присутствующие, а совсем наоборот, вполне похожим на человека и даже не просто человека, а человека, в определенной степени заслуживающего уважения.
– Э-э-э… М-м-мэ… – бурчал он, строчка за строчкой выводя на серой бумаге мельчайшие, словно бисерные, письмена. – Это, значит, мы вот так, а вот это мы, соответственно, эдак… и отличненько, чудненько, и… Готово! – возгласил Профессор с ликованием в голосе. – Изволите проверочку-с?
– Валяй, – доброжелательно кивнул Баркаш. – Читай, писака!
Не было в этом особой необходимости, потому как уж что-что, а дело свое Профессор знал отменно. И исполнял его на совесть. За что, собственно, и был кормим всей слободкой уже пятый год, с тех пор, когда был изгнан он с плавильных мастерских по причине полнейшей неспособности к любым разновидностям созидательного труда.
Бумажку можно было принимать не заслушивая. Но очень уж забавляли Искандер-агу заковыристые словеса, большим докой по части которых заслуженно считался меж слободских очкарик.
Оживились и прочие.
– Читай, читай, – донеслось из полутемного угла. – Не тяни, братуха!
Профессор, просияв, приосанился.
– Свидетельство о смерти! – провозгласил он тоном внушительным и несколько высокопарным.
Сидящие за столом оживились, одобрительно зашушукались.
Начало им явно пришлось по душе. Даже невозмутимый Баркаш не удержался и покрутил головой, безмолвно выражая восхищение: ну, мол, чертяка, эк завернул!
Проф гулко высморкался.
– Сим удостоверяется, – пенсне его торжественно сверкнуло, – что Бабаянц Тигран Лазаревич, тридцати пяти лет от роду, гражданин Галактической Федерации, уроженец Конхобара, – сделав паузу, Профессор сурово нахмурил брови, словно приглашая всех окружающих стать свидетелями особо выдающегося события, – действительно скончался числа двадцать девятого месяца января года две тысячи триста восемьдесят третьего по общегалактическому исчислению. – Голос его сделался почти зловещим. – Причина смерти, – палец Профессора указующе вознесся ввысь, – coitus perversionalis mortales generaliosa, о чем в книге записей актов гражданского состояния сделана запись за номером двенадцать дробь триста восемьдесят три…
Закруглив период, Профессор мастерски выдержал еще одну, на сей раз невыносимо тягучую паузу.
– Настоящая копия выдана для вручения Его Высокоблагородию главе планетарной администрации планеты седьмого стандартного класса Валькирии, господину действительной службы подполковнику Эжену-Виктору Харитонидису с целью дальнейшего информирования соответствующих инстанций! Подписано!
Последнее слово Профессор едва ли не прокричал.
– Подписано: мэр вольного поселения Новый Шанхай, председатель управы представителей электората, доктор искусствоведения, профессор Анатоль Гэ Баканурски!
От натуги на висках его вздулись жилы и горло, не выдержав, высвистело замысловатую руладу.
Несколько минут сидящие за столом потрясенно молчали.
Затем один из них, украшенный синей татуировкой «Пуркуа па?», пересекающей морщинистый лоб, развел руками и выразил общее мнение:
– Ну ты даешь, Проф! Тут ни убавить, ни прибавить…
Смущенный и гордый, Профессор потупился. Ему было весьма, весьма приятно, однако он пока боялся радоваться, поскольку все еще не высказал мнения Баркаш-ага.
Однако же Искандер Баркаш не собирался оспаривать очевидного.
– А что? По-моему, вполне ничего, – хмыкнул он и, засунув руку в кожаную поясную суму, извлек оттуда банку консервов. – Лови, Проф. Лопай. Заслужил, подлец…
Сопровождаемая дюжиной завистливых глаз, банка улетела к награжденному, была неловко изловлена и поспешно водворена за пазуху, от греха подальше.
– Одно вот только… – задумчиво продолжал Баркаш, почесывая щетинистый подбородок, – … что это там у тебя за «мордале» такое? Эт ты на кого гонишь, мужик?..
Критику инспектора надлежало выслушивать внимательно, воспринимать с почтением и реагировать незамедлительно. Профессор знал это, как немногие, но сладостный миг торжества и признания по заслугам был так краток, его так хотелось продлить, что он позволил себе несколько забыться и вместо обычного своего «всенепременнейше-с» произнести большее.
– Видите ли, глубокоуважаемый Искандер-ага, – робко сказал он, пересиливая захлестывающий душу ужас, подперченный шальным восторгом, – возможно, вы, как всегда, абсолютно правы, но лично я полагаю, что de gustibus et de coloribus non est disputandum…[1]
– Чего-чего? – изумленно, с очевидным сомнением в точности собственных ушей спросил Баркаш, и остальные присутствующие ошеломленно уставились на завякавшего мэра.
Молчание было шершавым, как наждак.
Затем кто-то на том конце стола громко и отчетливо произнес:
– Ой!
И было это «ой» столь красноречиво, что Профессор, содрогнувшись, жалобно добавил:
– Я, конечно, очень извиняюсь…
И замер, вытянув руки по швам.
Правду сказать, иной раз, забившись в теплый и уютный уголок под нарами у окна, он размышлял о своей неудавшейся жизни и мечтал о дне, когда плюнет в лицо всем, кто не понимает и глумится. Ведь это так просто: выйти во двор, только ночью, чтоб никто не остановил, пройти к помойной яме, набрать полную грудь воздуха, резко выдохнуть, нырнуть – и резкими рывками ворваться в самые глубины, где хорошо и спокойно, туда, откуда уже не вынырнуть, даже если трусливое тело пойдет на попятный! И пусть все эти непонимающие и глумящиеся ищут себе нового мэра! Вот тогда-то всем им станет ясно, кого они потеряли. Да только обратно уже ничего не вернешь…
Там, под шконкой, в тихих грезах, все было так красиво, хорошо и достойно, что один раз Профессор даже почти решился выбраться на двор, и остановила его лишь мысль о предсмертном письме, которое необходимо всесторонне обдумать.
Бывало такое, бывало. Но сейчас, в эту самую секунду, ему вдруг представилось собственное тело минут через пять после того, как побагровевший Искандер-ага придет в себя… и Профессору мучительно, с какой-то даже несвойственной ему, бунтом припахивающей решимостью захотелось жить.
Что и отметил многоопытный Искандер Баркаш.
– Зашкалило, – заявил он, снова обретя естественный цвет, и в голосе его – это поняли все! – не было приговора. – Ладно. Бывает. Живи.
Он помолчал самую малость и резко повелел:
– Хавку – взад!
Сидевшие за столом вновь зашушукались, обсуждая невиданный гуманизм взыскания.
– Ну!
Сдерживая вопль, Профессор торопливо подчинился.
– А теперь – пшел. Да не туда! В угол! – движением подбородка Баркаш ткнул туда, где, скрючившись, лежал недавно застреленный. – Сядь рядом и сиди. Ты у меня, Проф, теперь штрафник. Уразумел?..
Остальные негромко, почтительно рассмеялись.
Нет, в этих людях положительно не было ни на гран доброты, участливости, естественного для каждого культурного индивидуума сочувствия к себе подобному…
И Профессор, скорчившись на полу под стеночкой, рядом с похолодевшим уже гражданином Бабаянцем Тиграном Лазаревичем, обретшим менее часа назад свои первые за последние десять лет подлинные документы, горделиво не всхлипывал, чтобы не доставлять еще большего удовольствия возомнившим о себе хамам.
Ему было непередаваемо жаль консервов. Ведь вот же они, недавно же были в руках, грудь еще хранит доброе тепло заветной банки! Он ведь уже начал было предвкушать, как станет медленно обсасывать каждую килечку по одной, а потом разжевывать, похрустывая мягкими рыбьими хрящиками, как будет облизывать губы, испачканные восхитительным томатным соусом, и как упоительно-мягко промчится под эту, почти забытую за долгие годы, пищу богов сбереженный для особенного случая глоточек мутного, но все равно ярко горящего пойла…
Нет. Не будет. Не будет ничего этого.
1
О вкусах и цветах не спорят (лат.).
- Предыдущая
- 41/127
- Следующая