Герцог - Беллоу Сол - Страница 44
- Предыдущая
- 44/75
- Следующая
Ты грустишь — это очень красиво). — Может быть, виноватое, побитое выражение придает лицу восточные черты. Угрюмый, раздраженный глаз, вытянутая верхняя губа — что называется, «китайский прищур». А для нее это beau. Удивительно ли, что она считала меня коммунистом. Мир должен любить любовников, а не догматиков. Догматиков — ни в коем случае! Покажите им на дверь. Гоните сумрачных ублюдков, дамы! Прочь, проклятая меланхолия! Обретайся вечно в киммерийской тьме. Все три высокие комнаты Соно, в духе киношного Дальнего Востока, были драпированы прозрачными занавесями, также с распродажи. Образовалось много интерьеров. Из них укромным была постель с мятно-зелеными, нет, линяло-хлорофилловыми простынями, никогда не убранная, все вперемешку. Из ванны Герцог выходил пунцовым. Вытерев и попудрив тальком, она облачала в кимоно свою довольную, но еще не вполне отзывчивую индоевропейскую куклу. Плотная ткань жала под мышками, когда он опускался на подушки. Она приносила чай в своих лучших чашках. Он располагался слушать. Она поведает все последние скандалы из токийских газет. Одна женщина изуродовала неверного любовника, и в ее оби (Яркий шелковый широкий пояс) нашли его недостающие части. Машинист проспал семафор и погубил сто пьятдесят четыре человека. Папина наложница ездит сейчас на «фольксвагене». Она оставляет машину у ворот, во двор ей не разрешают въезжать. А Герцог думал… как это стало возможным? Это что же, традиции, страсти, зароки, добродетели, перлы и шедевры еврейской выучки купно со всем прочим, где за краснобайством все же есть зерна истины, — они, что ли. привели меня на эти неопрятные зеленые простыни и скомканный матрас? Как будто кому-то важно, что он тут делает. Как будто это повлияло на судьбы мира. Это его личное дело. — Я имел право, — прошептал Герцог без всякого выражения на лице. И отлично. Евреи очень долго были чужими в мире — так теперь мир чужой для них. Соно приносила бутылку и плескала ему в чай коньяку или «Чивас ригл» (Марка виски.). После нескольких глотков она заводила игривое ворчание, потешая Герцога. Потом приносила свои свитки. Толстые купцы любили тонких девиц, потешно таращивших глаза на что-то постороннее. Мозес и Соно сидели на постели, поджав ноги. Она обращала его внимание на детали, подмигивала, вскрикивала и прижималась к его щеке круглым лицом.
И всегда что-то жарилось и парилось на кухне, в темной каморке было не продохнуть от запахов рыбы и соевой подливы, морской капусты и сопревших чайных листьев. Раковина то и дело засорялась. Она хотела, чтобы Герцог переговорил с негром-дворником, который на ее вызов только посмеется. Соно держала двух кошек, их миска никогда не мылась. Уже по дороге к ней, в метро, Герцог начинал обонять ароматы ее квартиры. Эта мрачная неизбежность надрывала ему сердце. Его жутко тянуло к Соно и так же жутко не хотелось идти. Даже сейчас его бросило в жар, он помнил те запахи, снова тянул себя через силу. Его передергивало, когда он звонил в дверь. С грохотом падала цепочка, она открывала массивную дверь и висла у него на шее. Ее исправно намазанное и напудренное лицо пахло мускусом. Кошки пытались улизнуть. Она отлавливала их и всполошенно кричала — всегда одно и то же: — Moso! Je viens de rentrer! (Мозо! Я только что вернулась!)
Она не могла отдышаться. Она духом подлетала к двери и впускала его. Зачем? Зачем все впопыхах? Показать, что у нее самостоятельная, вся в делах жизнь, что она не сидит сиднем, ожидая его? — Наверно. Высокая дверь с козырьком захлопывалась за ним. Для верности Соно задвигала засов и навешивала цепочку (предосторожности одиноко живущей женщины: она рассказывала, что смотритель как-то пытался войти со своим ключом). Герцог проходил, унимая сердце и собрав лицо, с достоинством белого человека озирая драпировки (охра, малиновый цвет, зелень), камин, забитый оберткой от последних приобретений, чертежную доску — ее рабочее место и насест для кошек одновременно. Улыбнувшись взбудораженной Соно, он опускался в моррисовское кресло.
— Mauvais temps, eh cheri? (Плохие времена — а, дорогой?) — говорила она и незамедлительно начинала развлекать его. Она снимала с него дрянные ботинки, отчитываясь в своих похождениях. Очаровательные дамы, исповедующие «христианскую науку», пригласили ее на концерт в Монастыре. Она видела два фильма подряд в «Талии» с Даниэль Дарье, Симоной Синьоре, Жаном Габеном et Гарри Гав-гав. Японо-американское общество пригласило ее в здание ООН, она вручала там цветы низаму Хайдерабада. Благодаря японской торговой миссии она повидала также господина Насера и господина Сукарно и заодно государственного секретаря и президента. Сегодня вечером она идет в ночной клуб с министром иностранных дел Венесуэлы. Мозес приучил себя не брать под сомнение ее слова. Имелась фотография, на которой она, красивая и смеющаяся, сидит в ночном клубе. Имелся автограф Мендес-Франса на меню. Ей бы в голову не пришло попросить Герцога сводить ее в «Копакабану». Слишком она уважала его серьезность.
— T'es philosophe. О mon philosophe, топ professeur d'amour. T'es tres important. Je le sais (Ты философ. О мой философ, мой профессор любви. Ты очень важный. Я эго знаю). — Она ставила его выше королей и президентов.
Ставя чайник, она продолжала выкрикивать из кухни новости. Из-за трехногой собаки грузовик сбил тележку. Таксист хотел отдать ей попугая, но с кошками это опасно. Она не могла взять на себя такую ответственность. Старуха-нищенка — vieille mendiante — поручила купить ей «Тайме». Ничего другого бедняжке не нужно — только утренняя «Тайме». Полицейский пригрозил Соно повесткой за неосторожный переход. Мужчина эксгибиционировал за колонной в метро. — У-у-ух, e'etait honteux — quelle chose! — Выносом рук она показывала величину. — Одна фута, Мозо. Tres laide((…) стыд какой — такая штука. (…) Очень безобразная).
— ?а t'a plu (Тебе понравилось), — улыбнувшись, говорил Мозес.
— О нет, нет, Мозо! Elle etait vilaine (Она была гадкая). — Картинно полулежа в сломанном кресле с откинутой спинкой, Мозес ласково и недоверчиво, пожалуй, смотрел на нее. Жар, в который его бросало по пути сюда, уже не накатывал. Даже запахи оказывались терпимее, чем он ожидал. Меньше ревновали к нему кошки. Давались погладить. Он стал привыкать к их сиамским воплям, в которых дикости и оголодалости было побольше, чем в мяуканье американских кошек.
Потом она говорила: —Et cette blouse — combien j'ai рауе? Dis-moi (Вот эта блузочка — сколько я заплатила? Ну-ка скажи).
— Ты заплатила., сейчас… ты заплатила три доллара.
— Нет, нет, — кричала она. — Шестьдесят sen. Solde! (Центов (испорч. англ.). Распродажа! (франц.))
— Не может быть! Эта бощь стоит пять долларов. Ты самая везучая покупательница в Нью-Йорке.
Польщенная, она зажигала прищуренный глаз и снимала с него носки, растирала ноги. Несла ему чай, подливала двойную дозу «Чивас ригл». Для него она держала все только лучшее. — Veux-tu омлет, cheri-koko. As-tu faim? (Хочешь (…), дорогой птенчик? Ты ведь голоден?). — Холодный дождь хлестал обезлюдевший Нью-Йорк суровыми зелеными розгами. Когда я прохожу мимо агентства Северо-Запад — Восток, меня всегда подмывает узнать, сколько стоит билет до Токио. Омлет она поливала соевым соусом. Герцог подкреплялся. Все было соленое. Он выпивал неимоверное количество чая.
— Мы купаемся, — говорила Соно и начинала расстегивать его рубашку. — Tu veux? (Пойдем?)
От пара — чай, ванна — отставали обои, обнажая зеленую штукатурку. Сквозь золотистое кружево радиоприемника звучала музыка Брамса. Кошки загоняли под стулья креветочью скорлупу.
— Oui — je veux bien (Да, конечно), — говорил он.
Она шла пустить воду. Он слышал, как она распевала, прыская на воду сиреневым составом и высыпая пенящийся порошок.
Интересно, кто сейчас трет ей спину.
Соно не ждала от меня особых жертв. Ей было не нужно, чтобы я работал на нее, обставлял квартиру, ставил на ноги детей, вовремя приходил к обеду или открыл ей счет в ювелирных магазинах: ей всего-то и нужно было, чтобы время от времени я приходил. Но есть уроды, которые отворачиваются от подарков судьбы, предпочитая грезить о них. Забавен и чист был наш идиш-французский диалог. Я не слышал от нее ущербной правды и грязной лжи, каких наслушался на родном языке, и ей вряд ли могли навредить мои простые повествовательные предложения. Только ради одного этого иные покидают Запад. А мне предоставили это в Нью-Йорке.
- Предыдущая
- 44/75
- Следующая