Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович - Страница 52
- Предыдущая
- 52/86
- Следующая
— Как вы себя чувствуете?
— Мой разум, чувства и душа совершенно бодры. Но у меня нет сил двигаться. Энтелехия — тайная жизненная сила, открытая и утвержденная мной, — неслышно покидает мое тело.
Скрипнула дверь без ручки — треугольная скважина, вошел санитар и поставил на тумбочку стакан кефира, накрытый тремя печеньицами «Мария».
Мытым, бессильным голосом сказал ему Лыжин:
— Почему вы не принесли еды для моего гостя?
Санитар вышел из палаты, ничего не ответив, а я встал:
— Благодарю вас, не беспокойтесь, я недавно обедал. Да мне уже и собираться пора. Приятного аппетита, а я пойду, пожалуй…
Лыжин безразлично кивнул мне и, когда я подошел к двери, равнодушно сказал:
— Счастливого вам пути. А как вас зовут?
— Станислав Тихонов, — ответил я, и от ожидания чуда сперло в груди. Но ничего не произошло, он ничего не вспомнил, а только, дремотно закрывая глаза, пошевелил непослушными губами:
— Приходите еще, нам найдется о чем поговорить.
— Спасибо. Могу я спросить, над чем вы работали последнее время?
Лыжин спал сидя. Сон напал на него внезапно, будто фокусник накрыл его черным мешком. Я вернулся к кровати, осторожно просунул под него руки, приподнял и уложил на подушку. Когда я нагнулся, чтобы подоткнуть одеяло, Лыжин открыл глаза и еле слышно сказал:
— Я создал лекарство против страха…
— Почему вы не ходите в форме? — спросил меня Хлебников.
Я пожал плечами:
— По характеру работы мне часто невыгодно афишировать род моей деятельности.
— Это вы не правы! — категорически отрезал Хлебников. — Вы явно недооцениваете великое значение, огромную силу формы. Всякая форма, ливрея — это выдающийся инструмент человеческого общения.
— В чем же ее такая огромная сила? — спросил я из приличия, хотя весь этот разговор был мне совершенно неинтересен и меня коробила душевная грубоватость Хлебникова, который ведет все эти праздные беседы, когда там — через две стены, в конце коридора, за дверью без ручки с треугольной скважиной, в ста метрах отсюда — лежит в беспамятстве Лыжин, измученный путник, потерявший свое время и заблудившийся в маленьком пространстве, название которому — Земля.
— Так подумайте сами: например, молодая девушка — медицинская сестра — ежедневно раздевает незнакомых ей мужчин, не смущаясь их наготы и не смущая их своим участием. И все это благодаря своей форме, которая сразу предупреждает о ее особом положении…
Я взглянул на его красное наливное лицо с пронзительными узкими глазками и подумал, что он неспроста толкует обо всей этой ерунде про форму.
— Вы хотите сказать, что в форме мне было бы сподручнее заглядывать в чьи-то интимные секреты, не смущая их хозяев? — спросил я.
— И не смущаясь самому, — удовлетворился моей догадливостью Хлебников.
— Я и в цивильном платье не страдаю застенчивостью, — успокоил я его. — В свою очередь, и вы не кажетесь мне человеком, который стыдливо отводит глазки, если ему надо сказать что-то басом!
— Ну вот мы и условились обо всем, — кивнул Хлебников. — Что вас еще интересует?
— Мне надо знать, куда разошелся полученный Лыжиным метапроптизол.
— Двадцать восемь и четыре десятых грамма он передал мне для биохимических испытаний в виварии, — Хлебников почесал тупым концом карандаша выпуклый багровый лоб — у него, наверное, была гипертония. — Восемнадцать граммов хранится у меня в сейфе, а из остального мы изготовили препараты фармакопейными дозами по одной сотой грамма на новокаине для инъекций.
— Значит, мы имеем в наличии двадцать восемь граммов с копейками, — сказал я, и уж поскольку был не в форме, то, чтобы не смущать его, не стал говорить о восьми граммах, найденных в машине Панафидина. — Нам недостает тридцати шести граммов.
— Но какую-то часть Лыжин разложил в ходе эксперимента, — пошевелил белыми кустистыми бровями Хлебников. — И точно назвать эту цифру сейчас невозможно.
— Безусловно. Но ведь не половину же полученного? — И напирал — я так уверенно потому, что знал наверняка: есть панафидинские восемь граммов и было то, чем отравили Позднякова.
— Затрудняюсь вам ответить, — передернул своими округлыми плечами Хлебников.
— Хорошо. Вы знаете профессора Панафидина?
Хлебников откинулся в кресле, остро зыркнул на меня, и показалось мне, будто он ждал все время этого вопроса и, может, в предвидении именно его вел со мной разговоры о форме, но уж, во всяком случае, вопрос этот для Хлебникова не был неожиданным. Он едко, коротко засмеялся и сказал значительно'
— Кто же из нас не знает профессора Панафидина? Великий человек…
— Да-а? — неопределенно «отметился» я.
— Помните, мы в школе учили литературу «по образам»? Ну там образ Дубровского, образ Базарова, образ Нагульнова…
— Помню. А что?
— Была бы моя власть, я бы ввел в институте обязательно изучение образа Панафидина — с соответствующим практикумом и сдачей зачета.
Я засмеялся:
— Чему-чему, а уж энергичности студенты могли бы у него научиться. — Вполне сознательно я занял нейтральную позицию, поскольку делиться своей неприязнью к Панафидину так же мало входило в мои задачи, как и мешать Хлебникову говорить.
Хлебников покачал головой, недобро сощурился:
— Знаю я этот род энергичности — невыносимо свербят глисты тщеславия.
Очень мне хотелось заманить его поглубже, и я простовато сказал:
— Ну, это-то понятно — Панафидин человек сложный…
— Конечно, конечно, — быстро согласился со мной Хлебников, что-то посмотрел в своих бумажках на столе и вдруг неожиданно вскинул на меня взгляд, будто выстрелил навскидку: — А вы все-таки зря форму не носите. Смущает вас партикулярный костюм-то. В груди жмет и под мышками режет…
— Может быть. Но не ехать же мне домой за кителем? А то, что Панафидин сложный человек, это факт.
— И не сомневаюсь. Я, правда, заметил, что у лицемерия появилась в последнее время модная обновка. Когда мерзавец улыбчивый, обходительный, про него ласково говорят: большой души человек. А коли не скрывает своего мерзавства, прет, как танк, напролом, то раздумчиво качают головой: сложный он человек.
Хлебников посмотрел в окно, где солнце уже налилось воспаленной вечерней краснотой, и грустно сказал:
— Мой друг Володя Лыжин часто повторял чьи-то стихи: «В медной ступе не перетолочь судьбы, ворожи не ворожи — не изменить… »
Мне не понравилось, что он говорит о Лыжине в прошедшем времени, как будто его уже больше нет. И раздражала меня его запальчиво-категорическая форма разговора, и на себя я сердился, что не могу удержать нить распадающегося на глазах ветхого полотна нашей сумбурной беседы.
— Лев Сергеевич, вы разумный человек и должны понять, что я, не зная Панафидина, не могу разделить вашей антипатии к нему. Вы ведь его не за рост и цвет глаз невзлюбили? Значит, вы знаете о нем что-то такое, чего я не знаю…
— А что вы о нем знаете?
— Что он почтенный человек, отличный семьянин, активный общественник, что у него серьезный научный портфель.
Хлебников сердито захохотал:
— Научный портфель! Это кожаная сума с пояса Иуды! В том-то и дело, что он «почтенный», и я, зная, что он плохой человек, не смогу вам рассказать ничего, что эту почтенность в глазах людей уничтожило бы.
— Тогда мне непонятно…
— Непонятно? — перебил меня Хлебников. — У этого человека два лица — он Янус, понимаете? — не личины, не маски, а настоящие лица. Энергичный работник и бешеный честолюбец. Талантливый организатор — научный вор. Прекрасный экспериментатор, который подбирает чужие идеи. Ратоборец за избавление людей от страшного недуга — он же подлец и предатель. Отличный семьянин, он — конечно! — начинает строить свою семью из недр семьи своего научного руководителя. Хотя говорить об этом нелепо — похоже на сплетни. И должен вам сказать, что, несмотря на антипатию к нему, мне Панафидина всегда жалко…
— Почему?
— Потому, что это не патологический, а какой-то вроде бы даже естественный образец раздвоения личности. Талант, обреченный на бесплодие. Злыдень, вызывающий сочувствие. Отвратительный гипоманьяк….
- Предыдущая
- 52/86
- Следующая