Записки старого петербуржца - Успенский Лев Васильевич - Страница 25
- Предыдущая
- 25/102
- Следующая
Это очень трудно выразить; но в созданных через много лет песнях для кино — в поразительной «За далекой за Нарвской заста-авой…» — кинематографисты, поэты и композиторы сумели передать и этот душный, горький, Этот пыльно-солнечный и чем-то остро хватающий за душу настрой нищей, невыносимой, окраинной городской тоски, которая все-таки была жизнью, где все-таки пробивался зеленый росток надежд…
Да, на этом маршруте, пожалуй, не было оснований пускать по рельсам открытые, праздничные платформы… А впрочем, может быть, их все-таки пускали?..
Сев у дома Фредерикса, вы, если располагали временем и терпением, могли заехать невесть куда. За часовней «Скорбящей», где перед образом со вплавленными в дорогую ризу чудотворными медными копейками и полушками всегда рыдала, крестилась, шептала молитвы толпа, мимо нахмуренных корпусов «Обуховца», вспоминающего прославленную свою оборону, паровозик увозил вас почти за город, туда, где начинались скудные березки, где на другом берегу лепились по горке кулацкие домики немецкой Саратовской колонии, где уже голубела на горизонте «тьма лесов и топь блат», как во дни Петровы, и где по-прежнему там и сям «рыбарь бородатый» вполне еще мог «колотить дырявый челн».
Вас обгоняли парные выезды директоров и членов заводских правлений — господина Гартмана Ричарда Федоровича, управлявшего Невским химическим, господина Берхгольца, ведавшего землями богача Паля, чьим именем долго еще назывался нынешний проспект Елизарова, господина Ферветтера с Петровской бумагопрядильной — по большей части все немцев. Но в ваш вагон садились и рабочие тех же заводов и фабрик; могли ехать с вами с самого начала и тихая курсисточка, в порыжелом саквояжике у которой лежала новая брошюра, полученная только что для передачи в собственные руки какого-нибудь «товарища Петра» в желтом домике на третьем Палевском луче, и «гороховое пальто», делающее вид, что с увлечением читает очередной выпуск «Антонио Порро, мускулистого преступника», но из-за книжки нет-нет да бросающее быстрый, пронзительный взгляд на списанного на берег матроса с великолепными усами над губой и с надписью «Рюрик» или «Андрей Первозванный» на бескозырке…
Эти ехали туда, те — сюда, но самое удивительное, что господа в экипажах были очень озабочены тем, что в Думе скажут господин Марков-второй или господин Гегечкори, октябрист Гучков или кадет Родичев, и как-то совсем упускали из виду то, что говорилось, о чем думалось вот в этих низеньких домишках, на этих пустырях, переходивших в огороды, на невских песчаных бережках… А ведь то, что говорилось на этих бережках, было куда существеннее для будущего, чем все разговоры на самых лучших пляжах Биаррица и Ниццы, Ялты и Евпатории, Сестрорецка и Териок…
Да, этот маршрут городской железной дороги упирался прямо в будущее, но почти никто в городе — если бы спросить у рядового человека — не сказал бы вам тогда, куда он ведет. До какой-то там Мурзинки, что ли?..
Знали бы вы, какова была уже тогда эта Мурзинка, господа!
НАКАНУНЕ
Чем больше живешь, тем больше неожиданных, странных, удивительных свойств замечаешь у человека. Не у меня, не у вас — у всех людей сразу, а значит — и у меня, и у вас, и у него.
Меня всегда поражает людская способность привыкать.
11 апреля 1961 года миллиарды обитателей Земли не поверили бы, если бы им сказали, что вылет человека в космос состоится вот-вот, не сегодня — завтра. 12 апреля и все человечество, и страна наша, и в частности Ленинград, были вне себя от энтузиазма, восторга, счастья, гордости: «гражданин Советского Союза Юрий Алексеевич Гагарин» был в душе, в сердце, на уме у каждого; каждому казалось, что никогда — Никогда! — не забудет он этот день и эти впечатления.
Я-то помню — я описал это в эпилоге к «Шестидесятой параллели» — и сияющую счастьем демонстрацию не демонстрацию (для демонстрации чересчур мало чинности), толпу не толпу (для толпы слишком много умных лиц, великолепных улыбок, гордой радости) студентов-физиков Ленинградского университета. Студенты несли наспех изготовленные, от всей души написанные плакаты. На одном из них: «Гагарин — в космосе!», на другом: «Все там будем!» — и для этого дня нельзя было придумать более дерзкого, более юного, более жизнелюбивого лозунга.
Я помню — и это тоже описано — Александровскую колонну, покрытую надписями в честь Гагарина до такой высоты, что ума было нельзя приложить: кто и как туда мог забраться? Но все только мирно покачивали головами, даже милиция. «Вот эти нарушили так нарушили, товарищ старший лейтенант, а?!» — проговорил не без задней мысли невидный, конопатенький милиционер у подножия колонны, и старший лейтенант очень разумно ответил ему: «Сегодня пусть, товарищ Круглов! Сегодня Гагарин уж до того нарушил — на все века…»
Но прошел год, два, три, и люди не то чтобы позабыли это торжество и славу, но им стало как-то казаться, что и космос — в порядке вещей и слово «космонавт» как будто всегда было… «Что летчик-высотник, что космонавт, разница-то относительная…» Привыкли!..
Ах, как не люблю я эту человеческую способность превращать живое дерево в обыкновенный столб, считать — как мне когда-то, еще в семнадцатом году, признался один псковский кулачок, — что, «конечное дело, жареный-то заяц поантиреснее живого». Считать, что все, что есть, вроде как само собой сделалось, и сделалось только на мою простую потребу.
А казалось бы, надо, даже беря в руку простейшую трубку телефона, ощущать благоговение: «Господи боже мой! Ведь сколько потребовалось миллионов людей, которые родились, жили и умерли, чтобы это чудо оказалось возможным!»
Но этого нет! Люди ко всему привыкают. Да вероятно, так оно и должно быть: даже я сам, при такой повышенной требовательности, не сержусь, если кто-нибудь без особого восторга трясется в наши дни на телеге; а ведь телегу тоже изобрел некогда какой-нибудь удивительный гений…
Почему я сейчас заговорил об этом? Потому что, вот уже много дней и недель с удовольствием ныряя в глубины собственной памяти, я вдруг начал ясно ощущать чудовищно большую разницу между тем, что было, и тем, что есть теперь. Не только социальную, не только политическую — это само собой, а, так сказать, в самой технологии жизни — житейскую. Вот тот же телефон…
Первый телефон я увидел, уже будучи довольно многое изведавшим человеченком XX века. Я шел из приготовительного класса школы и на второй площадке лестницы нашего дома (то есть как — нашего? Дом принадлежал Ивану Поликарповичу Квашнину, владимирцу или ярославцу, разбогатевшему на москательных и малярных подрядах), у самого окна, усмотрел человека, мастерового, который шлямбуром долбил стену, извлекая из нее, голубовато-белой, розовый кирпичный песок. У ног мастера, на полу, стояли сумки и ящички с нехитрым оборудованием, а на подоконнике лежало причудливое сооружение — коричневый деревянный щиток со странной формы коробкой на нем. Над коробкой поднимался марсианского вида никелированный рычаг, оканчивавшийся воронкообразной трубкой. Из бока ящика торчала металлическая вилка. Рядом, из другой круглой дырочки, выходил трехцветным матерчатый шнур; у него на конце была закреплена черная, как прессованный уголь дуговых фонарей, эбонитовая толстая и короткая трубка.
— А… А вы что это делаете? — рискнул спросить я.
Я был очень смущающийся, конфузливый мальчишка; заговорить с незнакомым было для меня пыткой; но когда передо мной что-то «делали», строили или чинили, да еще «что-то» было мне незнакомо, — никакое смущение не могло меня удержать. И скажу кстати: сколько сотен раз в детстве я ни налетал так, с вопросами, на работающих людей, — не припомню случая, чтобы меня обрезали, шугнули, ответили грубо или вовсе не ответили.
— Телефон вам лестничный ставлю, — сказал мастер, жмурясь и дуя в пробитую дыру. — Будешь теперь по телефону уроки узнавать…
- Предыдущая
- 25/102
- Следующая