Кысь - Толстая Татьяна Никитична - Страница 34
- Предыдущая
- 34/59
- Следующая
Вот уж как Бенедикт Октябрьский Выходной терпеть не мог, – да и кто ж его любит, разве мурза какой, и то по должности, – но все ж какое-никакое, а развлечение было, и на людей посмотреть, и, глядишь, из Склада чего выдадут. Да теперь это нам без надобности. Вот в природе маета, и в голова маета. Заняться, – ну нечем. Как бы сказать, скука.
Вот слоняешься по дому, слоняешься, слоняешься; развлечения себе ищешь. Вот палец послюнишь, к стенке приложишь и ведешь, по стенке-то. Ведешь, ведешь, всю горницу обведешь, али пока слюна не высохнет, тогда опять палец послюнишь и опять ведешь.
Ну что еще? На корточки сядешь, локти в коленки упрешь, подбородок кулаками подопрешь и качаешься: взад-вперед. Взад-вперед.
А то нижнюю губу выпятишь и пальцем по ней дрынькаешь, а она вроде как хлопает: звук такой смешной, шлеп-шлеп.
Или сидишь себе на тубарете, али на лавке, качаешься, язык высунешь, один глаз зажмуришь, другой вбок скосишь и язык рассматриваешь. Кусок носа виден, да языка кончик. Но мутно.
А то еще: пальцами глаза оттянуть вбок и смотреть, что получается; а то и получается, что все, что видишь, эдак перекашивается.
Можно голову между коленок свесить, чтоб до пола, и ждать, пока кровь прильет. Зашумит в голове, затуманится; в ушах гул и стукота.
Можно еще что делать: пальцы переплетать. С одной руки палец, да с другой руки палец, потом опять с первой, потом опять со второй; а как все пальцы выйдут, дак руки-то и вывернуть. Или просто: пальцы расставишь и пошевеливаешь туда-сюда. Это на руках. А если на ногах попробовать – так плохо выйдет: судорога ступню сводит. Вот так попробуешь и дивишься, отчего бы это: на руках так, а на ногах эдак? А знать, оттого, что руки – это руки, а ноги – это уж ноги. Должно быть, так. Не иначе.
Или просто ногти рассматриваешь.
А видений никаких не видишь; как-то они ушли, виденья-то. А жалко. Вот прежде Оленька виделась: бусы там, ямочки, ленточка. А теперь – что ж? Теперь вон она, Оленька. Тут, под боком. Ямочки – дак у нее по всему тулову ямочки. Такие ямочки, – палец сунь, дак пол-пальца провалится. Пожалуйста. Суй. Не возбраняется. Даже, сказать, – приветствуется:
– Шалун!.. Что за нетерпеж…
А только раньше вроде как бы мерцание от нее было. Вроде бы тайна какая. А теперь вот она сидит на тубарете, личико густо сметаной обмазала, – чтоб белее было; а только вид страшенный от этой сметаны. Волоса чешет:
– Ну-к, глянь, Бенедикт. Чего это у меня тут? Никак, колтун?
Раньше ни про какие колтуны речи не было: коса до пят, и все дела. Но теперь ей косу не полагается, Оленьке: как есть она замужняя голубушка, у ней на голове должен быть прибор бабский. А уж возня с этим прибором, – не приведи Господь. Вот она волоса на пряди разделит, водой намочит, али ржавью, и давай на деревянные колобашки накручивать. Всю голову обкрутит, ходит, колышется, и колобашки эти целый день друг об дружку постукивают. Кудри ей, вишь, надо. И лицо обмазано: ну чистая гарпия.
– Ты зачем это на себя навертела-то?
– А как же? Для красоты. Для тебя же стараюсь.
Бухнется на лежанку:
– Поди сюды, Бенедикт, любиться будем!
– Да хватит уже, сколько можно.
– Поди, поди, не разговаривай.
– Да я ослаб что-то. Переел малость.
– Не выдумывай, ты с утра еще не емши.
– Да ты царапаться будешь.
– Какой царапаться!.. Не выдумывай.
– Да у тебя морда в сметане.
– Вот у тебя вечно предлоги! Несчастная моя жи-и-ись!
И завоет. Но потом перестанет.
– Бенедикт! Поди сюды. Чего это у меня вон тут чешется? Да во-он, вон тут. Вскочило чего?..
– Ничего не вскочило.
– Нет, ты плохо смотришь. Лучше смотри! Свербит чего-то.
– Да нету ничего.
– А чего же свербит-то? Не чирей ли?
– Нет.
– Волдырь может? Не припухло?
– Нет.
– Может, покраснело?
– Нет, нет!
– А чего же тогда? Вот чешется-чешется, а потом как дернет!.. А вот тут? Бенедикт! Не отвлекайся! Вон тут, – нет, дальше! Между лопатками!
– Ничего нету!
– Чешуя, может?
– Нет!
– Перхоть, что ли, нападала? – саднит. Обтряхни с меня.
– Чисто все! Не выдумывай!
– Веснушками, может, обсыпало?
– Нет!!!
– Дак может прыщ какой али бородавка! Вот так выскочит, – да и помрешь!
– Чистая, говорю, спина! Все мерещится!
– Конечно, раз я страдаю, а не ты, так тебе и все равно! А у меня вот тут подмышкой ломит, Бенедикт!
– Поломит и перестанет.
– Вот другой бы пожалел!.. Вот если я так руку подниму и вот так поверну, сразу ломит! А если я вот так нагнусь, а ногу-то вот так поставлю, у меня немедля в боку колотье, ну-к, погляди, чего у меня в боку-то, мне не видать!..
Вот однажды и стукнуло: книжку бы. Завалиться бы сейчас на лежанку с книжкой! На дворе снег бесшумно падает, в печи дровешки потрескивают, – самое оно: с книжкой на лежанку. Рядом на тубарете миску с огнецами поставить, али еще чего вкусного, чтоб за щеку сунуть, и – туда… В книжку… Вот у нас скажем, зима, а там – лето. У нас день, а там – вечер. И распишут тебе, и разукрасят, что за лето, да что за вечер, да кто куда пошел, да чего на нем надето-накручено, да на какой, может, скамейке над рекой кто присемши, да кого ждет, – а мил-дружка, не иначе, – да какие птицы сверху поют, да как солнце садится, да мошки толкутся… И чего из-за реки слыхать, какую песню. И все напишут: как в кустах шуркнет, – мил-дружок на свиданье пришел, – да чего промеж ними сказано, да о чем сговорено… Али кто ладью большую построил и на море-окиян ее спустил, и сколько народу в ту ладью набилося, да куда плыть хотят, и какое у той ладьи устройство, – все распишут. И как они плывут, да меж собой перелаялись, и у кого на сердце против других накипело, как он чернее тучи стал, да думу думает… А другие дозналися да говорят: ай, что ж он на нас смотрит, как все равно пес, будет нам от него вред, а ссадим его на остров…
Вот читаешь, губами шевелишь, слова разбираешь, и вроде ты сразу в двух местах обретаешься: сам сидишь, али лежишь, ноги подогнувши, рукой в миске шаришь, а сам другие миры видишь, далекие, али вовсе небывшие, а все равно как живые. Бежишь, али плывешь, али в санях скачешь: спасаешься от кого, али сам напасть задумал, – сердце колотится, жизнь летит, и ведь чудеса: сколько книжек, столько и жизней разных проживешь! Как все равно оборотень какой: то ты мужик, а то вдруг раз! – и баба, а то старик, а то дитя малое, а то целый отряд, что в дозоре сидит, а то просто не знам что. А если правда это, что не сам Федор Кузьмич, слава ему, все эти книги сочинил, так и что с того? Знать, другие Федоры Кузьмичи, древние люди, сидели, писали, виденья видели, оно и пусть.
А сейчас, небось, в Рабочей Избе свечки зажжены, свитки развернуты, Шакал Демьяныч зорко по сторонам посматривает. Константин Леонтьич быстро-быстро строчит, переписывает, да время от времени письменную палочку бросит, да руками-то всплеснет! да вскрикнет! – очень он всегда волнуется, что там в книгах-то понаписано. А потом опять письменную палочку хвать, да давай дальше строчить… А Варвара Лукинишна голову склонила, гребешками трясет, про себя что-то думает… Что у ней за книга-то дома припрятана? Там про свечу что-то было, про обманы… А ни Бенедикта, ни Оленьки в Избе уж нету… Оленька на лежанке лежит, нудит, сметаной обмазанная, а Бенедикт на тубарете раскачивается. Сейчас бы мышей наловить, пойти на торжище и на книгу сменять. А только мышей в нашем доме нету.
А вот что за книгу тесть выносил, Бенедикту совал? А вот пойти да спросить? Раз уж тесть не заболел, тьфу, тьфу, тьфу, так это уж точно: можно в руки брать.
- Предыдущая
- 34/59
- Следующая