Повести - Тендряков Владимир Федорович - Страница 108
- Предыдущая
- 108/182
- Следующая
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Вот он и дома…
Почему— то вспоминается Трофиму Мирон Крохалев, мужик из их деревни…
Два брата Крохалевы, Матвей и Мирон, после смерти отца стали жить каждый своим домом. Поделили, как люди: тебе кобыла — мне корова, тебе телка — мне жеребчик, вплоть до горшков и ухватов, иконы с божницы пополам. У поделенной по-братски земли лежала пустошь, просто болотце с жидким осинничком. Его-то не делили — в голову не пришло.
Но вот однажды весной, когда березовый лист «вымахал с копейку», старший, Матвей, обрядив все свое семейство в опорки, вышел на пустошь жечь новину — валили осины, складывали в костры.
И тут наскочил Мирон:
— Куд-ды, так твою перетак!
— А чего? Земля-то небось не твоя.
— Это уж не твоя ли?
И схватились за колья, и лег Мирон отлеживаться под осинку.
И нанятые грамотеи принялись строчить бумаги, и обиженный Мирон кричал:
— Ужо запляшет Матвейка!
Он свел на базар корову, распродал овец, забыл дом, пропадал в городе; не зная грамоты, выучил назубок все законы: «Ужо запляшет Матвейка!»
Шел год, другой, третий, и каждый кончался надеждой: «Ужо запляшет…» Долго не выплясывалось, но так-таки осилил.
Рассказывали: Мирон вышел к пустоши, поглядел на квелые осинки, которые теперь были его, а не Матвейки-вражины, и вдруг спросил недоуменно и жалобно:
— Это что же? Конец, значится?
И напился после этого. И стал пить без просыпу. И еще долго жил.
Трофим в детстве видел его: мутные глаза с кровянистыми жеребячьими белками, в рыжей бороде запуталась солома, истекает тягучей слюной, сипит.
— Для чего живу? А?… Живу и звезды не вижу. Горшок порожний моя жизнь. А бывалоча, сам мировой судья Кузьма Прохорыч Певунов мне ручку с перстеньком тянул… Для чего живу? А?…
Трофим долго и тяжко добирался до дому. Вот он и дома. Стены с покоробившимися обоями, линяло-желтыми, со знакомым сальным пятном, мокрое окно, мокрые тесовые крыши за ним, сумрачная печь и стол с расшатанным венским стулом.
Вот он и дома. Жена ссохшаяся, сморщенная; запавший рот хранит унылую скорбность — совсем уже старуха, ходит тихо, по-мышиному шуршит у печи, нет-нет да оглянется, и взгляд ее тягучий, долгий. Она уже до приезда Трофима знала, что случилось. Не похоже, не он: тридцать лет, считай, без малого прожили бок о бок, сын рос, а на руках у отца не бывал — и вдруг с младенцем нянчился. Непонятен, а ночной заяц страшней волка днем.
И Трофим чувствует этот недоуменный страх. Вот он и дома, а слова сказать не с кем.
И лезет в голову давно забытый неприкаянный крикун-пьяница Мирон Крохалев: «Это что же? Конец, значится?»
Нет, надо жить. Настало утро — хошь не хошь, а вставай.
Он умылся, съел вчерашние щи, не потому, что хотелось есть, по привычке — жить-то надо.
Роясь в карманах пиджака, чтоб достать кисет с табаком, Трофим выудил сложенную бумагу, развернул — нацарапанный вкривь и вкось на колене у костра акт на рыбаков, побросавших сигов в котел.
Жить надо, надо работать, исполнять, что положено.
- Предыдущая
- 108/182
- Следующая