Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич - Страница 27
- Предыдущая
- 27/34
- Следующая
— Наконец избавился от своих железяк, — с клекотом, хрипом и болью выжимает он из себя. — Что теперь, Себастьян, должен делать со мной?
— Буду смотреть на портрет этого увальня, прислушиваться к карканью в его душе и думать, как она от святого хлеба, от земли и любви докатилась до бандитского ремесла, — гневно бросает председатель комбеда.
Порфирий вздрагивает:
— Не распекай хоть ты меня, Себастьян, не распекай.
— Пусть тебя черти на том свете распекают! А у меня есть другая работа.
Бандит безнадежно махнул рукой:
— Теперь будет кому распекать и на этом, и на том свете. На это не надо большого ума. Насмотрелся на тех, кто умеет распекать и упекать… А помнишь, Себастьян, как мы с тобой когда-то в церковноприходской на одной трехместной парте сидели? Ты с одного края, а я с другого.
— А теперь стоим как на двух краях земли… Видишь, когда школу вспомнил? Чего ты с этим словом не прибежал ко мне перед тем, как в банду поехал? Ты же не глупый человек.
— Почему? Потому что злоба не держится возле ума, — как-то на глазах осел Порфирий.
Дядя Себастьян пристально посмотрел на него, сдержал гнев и спокойнее спросил:
— Какая еще напасть крутит тобой?
— Неизвестность, только она, потому что не знаю, каким будет мой судный день… Ты, может, где-то тихонько подскажет, что именно завело меня в леса. Я озлобился, Себастьян, озлобился и вконец запутался.
— Почему же ты запутался? Пожалел хлеба, а души — нет?
— Даже немного не так, Себастьян… Вот тогда, когда у меня выгребали зерно и душу, одна мысль как пополам разрезала мой мозг: разве это жизнь, когда свой своего начинает поедать, когда свой на своего смотрит, как на врага? И это меня погнало в черный угол. Да разве только меня… Что теперь мне делать на этом свете?
— Пока садись за стол! — приказывает дядя Себастьян и, о чем-то раздумывая, смотрит в окно.
Порфирий садится за стол с другого конца, подальше от бандитского и императорского оружия, а дядя Себастьян кладет перед ним плотный, как жесть, лист бумаги, чернильницу, ручку.
— Пиши!
— Что именно? — берет ручку в грязные с большими когтями пальцы.
— Пиши, что ты, сякой не такой, навеки порываешь с бандитизмом, со всей контрреволюцией, с беспутством, признаешь законы Советской власти и не будешь, как элемент, принимать участия в политике. Понятно?
— Нужна мне эта политика, — обеими руками отгоняет что-то от себя Порфирий. — Моя политика в земле лежит, только бы самому не лечь в нее. — Он долго пишет свою странную исповедь, потом дышит на нее, перечитывает, подает дяде Себастьяну и, меняясь от какой-то злой мысли, говорит: — Вот и дошел человек до самого страшного… А теперь что скажешь именем власти?
— Иди домой! Вот и все мои проповеди! — исподлобья насмешливо смотрит дядя Себастьян.
Порфирий растерянно и недоверчиво посмотрел на него:
— Как ты сказал? Домой идти?
— А куда тебе еще хочется?
— Никуда, ой, никуда, Себастьян! Я готов ползти на коленях к детям, к жене.
— Так лучше ходить учись, а не ползать. Ползать и гадина умеет.
В глазах Порфирия начинают неистовствовать надежда и переменчивая радость.
— Себастьян, а больше ничего мне не надо?
— Найдется ли человек, которому не надо было бы большего, чем он имеет.
— Я не об этом, Себастьян… Я, значит, спрашиваю: в уезд, в Чека, мне не надо?
— У Чека без тебя, дурак, хватит работы… К твоей бумажке я еще в уезде, где надо, слово скажу: как-никак на одной парте сидели…
— Ой спасибо тебе, Себастьян, век не забуду. Сколько же я передумал о Чека, сколько одно упоминание о нем мутило душу… Неужели вот сейчас я повернусь, переступлю порог и пойду домой?…
— Так все и сделаешь: повернешься, переступишь порог, и будь здоров.
Порфирий тихонько заклокотал, засмеялся, обернулся, из-за плеча взглянул на председателя комбеда, потом круто встал напротив него и, не сдерживая радости, попросил:
— Себастьян, двинь мне в морду хоть пару раз.
— Это для чего тебе такая роскошь? — наконец улыбнулся и дядя Себастьян.
— Чтобы легче и надежнее на душе было. Это мне, считай, как исповедь будет.
— Эт!
— Очень прошу, ударь, Себастьян… Сделай человеку радость.
— Ну, если так сильно просишь, то держись! — блеснули рвением глаза дяди Себастьяна.
— Держусь! И хорошо бей, чтобы всю ветреность и глупость выбить из макитры! — широко расставил ноги улыбающийся Порфирий.
Дядя Себастьян подошел к нему ближе, отвел руку и двинул Порфирия кулаком в грудь. Тот крутнулся и сразу же очутился возле окон, вытирая спиной стену.
— Ну, как, немного легче? — насмешливо спросил дядя Себастьян.
— Ой, легче, как гора с плеч свалилась! — хохоча, выпрямляется и поднимает вверх ковшистые руки Порфирий. — А теперь я поворачиваюсь, переступаю порог и иду, а потом бегу домой.
Просветленный, он выходит из комбеда, и сквозь незакрытые двери мы некоторое время слышим ошметки не то всхлипывания, не то хохота…
На этом и закончилось бы дело Порфирия, если бы за него с другого конца не ухватился бдительный Юхрим Бабенко. На следующий день, облачившись в праздничное, он отправился на хуторок к Порфирию, расцеловался с ним, с его женой, ел пил за их столом и падал со смеху, когда хозяин рассказывал, какую имел исповедь у председателя комбеда.
Это было днем, а вечером Юхрим, уже в повседневной одежде, горбился перед черной чернильницей и строчил материалы: сообщение в газету, а заявления — в уезд, губернию и столицу. Писал не потому, что у него прорезался зуб на Порфирия или хотел занять должность председателя комбеда — зачем ему эта неприятность, когда за нее не платят денег? Юхриму Бабенко нужна была бдительность и неусыпность обличителя, чтобы на этих лошадях попасть на службу пока что хотя бы в уезд. Зачем ему такую ??голову и почерк губить в селе? И еще хотелось Юхриму прослыть корреспондентом — и от мужиков почет, и от женщин уважение. К счастью, случилось и подходящую дело. Революция в опасности, ее спасает Юхрим! И он пишет и радуется написанному.
В заметке и в заявлениях он обвинял дядю Себастьяна в тяжелых грехах против революции: в потере классовой бдительности, в подозрительных связях с классовыми недобитками, в самостоятельности ума и соображения и в рукоприкладстве. Более пристально селькор напирал на то, как это можно было отпустить бандита домой без согласования, разрешения и документации вышестоящих органов.
В село на бричке приехала первая комиссия. Председатель комиссии, видно, был больным человеком. Ему все не хватало воздуха, задыхаясь, он синел и становился очень сердитым.
— Этот не помилует Себастьяна, — с сожалением заговорили в населенном пункте.
— Не поиграет ли он теперь на пианино в тюряге? — обрадовались богатеи.
От этих слухов и шепотков у меня горько и тревожно стало на душе. Комиссия за закрытыми дверями начала отдельно допрашивать Порфирия, дядю Себастьяна и в конце Юхрима. А перед закрытыми дверями убивалась от горя и слез жена Порфирия. Больше говорил Юхрим, его красноречие помощника писаря, как на волнах, шло на самом святом: революции, революционной бдительности и классовой непримиримости. Юхрима никто не перебивал, а когда он замолчал, председатель, задыхаясь и синея, поморщился:
— Все?
— Пока все. Но если надо для протокола и действия, еще могу, — пообещал Юхрим, вытирая пот с лица.
Тогда председатель комиссии обратился к Бабенко:
— Вы не сможете ответить на два вопроса: первое, кто вас научил бросать тень на святое слово — революция? Второе, кто ободрал, ощипал, как курицу, вашу совесть?
— Я жаловаться по всем пунктах и инстанциям буду за оскорбление индивидуума, — закричал Юхрим.
— Это вы сумеете. Как я полагаю, вы всю жизнь будете на кого-то жаловаться и до тех пор топить людей, пока с вас не снимут штаны и не всыплют по всем пунктам. Только это может помочь вам.
Юхрим, как побитый пес, выскочил из комбеда, а на его место, шатаясь, вошла жена Порфирия. Комиссия долго не могла ей объяснить, что никто никуда не будет забирать ее мужа — пусть только честно он живет. Для этого и амнистия дана властью.
- Предыдущая
- 27/34
- Следующая