Попугай Флобера - Барнс Джулиан Патрик - Страница 46
- Предыдущая
- 46/47
- Следующая
В больнице тот же сухопарый смотритель и белом халате снова провел меня по залам. В медицинском отделе музея я увидел то, что пропустил в первый раз: клизму, которую каждый может сам себе Гюставить без посторонней помощи. Ненавистные Гюставу Флоберу: «Железные дороги, яды, клизмы и сливочные торты»… Это был узкий деревянный стульчик с дырой, пустым шприцем и вертикальной ручкой. Садишься на стул прямо над шприцем и, нажимая на ручку, вводишь в себя столько воды, сколько тебе нужно. Во всяком случае, ты делаешь это сам, без чьей-то помощи. Мы со смотрителем вдоволь посмеялись. Я открылся ему, сказав, что я врач. Тогда, усмехнувшись, он решил показать мне нечто такое, что действительно заслуживало моего внимания.
Он вернулся с большой коробкой для обуви, в которой лежали две высушенные человеческие головы. Кожа на лице хорошо сохранилась, хотя от времени потемнела и стала коричневого цвета, как старый джем из красной смородины. Зубы тоже хорошо сохранились, чего нельзя сказать о высохших глаза в запавших глазницах и потерянных волосах. Однако на одной из голов был парик из жестких черных волос, а в глазницы были вставлены стеклянные глаза (какого цвета, я не запомнил, но уверен, что не столь переменчивого, как у Эммы Бовари). Попытка сделать мертвую голову более похожей на живую имела обратный эффект. Голова скорее напоминала маску ужаса, какие неумело делают дети, или маску-пугало «кошелек или жизнь» в витрине магазина детских игрушек.
Смотритель объяснил мне, что головы засушены врачом Жаном Батистом Ламмоньером, предшественником Ахилла-Клеофаса Флобера, отца писателя. Ламмоньер искал новый способ сохранения трупов, и город разрешил ему провести эксперимент с головами двух казненных преступников. Мне сразу вспомнился случай из детства Гюстава. Однажды, гуляя со своим дядей Прэном, шестилетний Густав, пройдя мимо гильотины, которой, видимо, недавно пользовались, увидел на топоре живую яркую кровь. Я не без надежды рассказал об этом смотрителю, но тот отрицательно покачал головой. Это было бы интересное совпадение, но по времени события не сходились. Ламмоньер умер в 1818-м, и, кроме того, это не были головы гильотинированных преступников. У них на шее остались явные следы от петли. Когда Мопассан видел умершего Флобера, он тоже заметил на его шее темную полосу. Это характерный кровоподтек при апоплексии, а отнюдь не след от веревки, на которой человек повесился в ванной.
Мы продолжали бродить по комнатам музея, пока наконец не достигли той, где хранились чучела попугаев. Я вынул свой «полароид», и мне было разрешено сделать несколько снимков. Пока я держал под мышкой пленку, ожидая, когда она проявится, смотритель обратил моевнимание на ксерокс письма; я уже видел его в свое первое посещение музея. Флобер написал его мадам Брэин 28 июля 1876 года: «Знаете, что стояло передо мной на столе в эти последние три недели? Чучело попугая. Он стоял, как страж на посту. Его вид стал раздражать меня. Но я не трогал его, потому что хотел, чтобы из моей головы не уходила память о попугаях. В это время я писал повесть о любви старой девы к попугаю».
— Это он, — сказал мне смотритель, стуча пальцем по стеклу шкафа. — Это тот, настоящий.
— А другой?
— Самозванец.
— Откуда вы это знаете?
— Все очень просто. Этот попугай из музея Руана. — Он указал на круглый штамп на деревянном насесте, а потом обратил мое внимание на фотокопию выписки из инвентарной книги музея. В ней разрешалось выдать Флоберу на время чучело попугая. Большинство записей вносилось в реестр стенографическими знаками, которые мне были недоступны, но запись о предоставлении экспоната во временное пользование была сделана четким почерком. По «галочкам» в реестре было видно, что Флобер вернул все, что временно брал из музея. Включая и попугая.
Я почувствовал легкое разочарование. Я всегда сентиментально представлял себе — впрочем, без всяких на то оснований, — что после смерти писателя попугай был найден среди его вещей (вот почему я тайно отдавал предпочтение попугаю из Круассе). Конечно, фотокопия расписки ничего не доказывала, кроме того, что Флобер взял на время у музея чучело попугая и вернул его. Штамп мог быть обманом, его легко поставить, где угодно, и это еще не окончательное доказательство.
— Наш попугай это тот самый, настоящий, — напрасно настаивал смотритель, провожая меня. Казалось, мы поменялись ролями: убеждать надо было его, а не меня.
— Я уверен, вы правы.
Но я не был уверен. Я поехал в Круассе и сделал снимок с попугая. Я также посмотрел, не без ехидства, на музейный штамп и горячо поддержал смотрительницу в том, что их попугай действительно тот самый, а попугай в больничном музее — самозванец.
После ленча я отправился на городское кладбище. «Ненависть к буржуазии — начало рождения всех добродетелей и достоинств», — писал Флобер, и все же он был похоронен рядом с самыми именитыми гражданами Руана. Однажды, будучи в Лондоне, он побывал на Хайгейтском кладбище, и оно показалось ему чересчур аккуратным. «Похоже, что все эти люди умирали в белых перчатках». На мемориальном кладбище Руана местную знать хоронили при всех регалиях, даже с любимой лошадью, собакой или английской гувернанткой.
В подобном окружении небольшая могила Флобера казалась скромной и непритязательной, но не потому, что кто-то хотел сделать ее похожей на могилу художника, противника буржуазных нравов; у нее как-то само собой невольно получился вид могилы не преуспевшего в жизни буржуа. Я, прислонившись к ограде, окружавшей семейный участок — даже и в смерти у вас должно быть право на свою недвижимость, — вынул свой экземпляр повести «Простая душа». Флобер в самом начале четвертой главы дает краткое описание попугая Фелиситэ: «Его звали Лулу. У него было зеленое туловище. Кончики крыльев розовые, голубой лоб и золотистая шейка». Вынув свои фотографии, я сравнил их. У обоих попугаев было зеленое туловище; у обоих — розовые кончики крыльев (ярко-розовые у попугая из больничного музея). Но голубой лоб и золотая шейка были, без сомнения, только у попугая из музея больницы. У попугая из Круассе все было наоборот: золотой лоб и голубовато-зеленая шейка.
Это был он, сомнений не было. И тем не менее я позвонил мсье Люсьену Андриё и объяснил ему в общих чертах, что меня интересует. Он пригласил меня зайти к нему на следующий же день. Пока он диктовал мне свой адрес — улица Лурдинок, — я представил себе его дом — солидный, буржуазный дом ученого, исследующего творчество Флобера. Я видел его с высокой мансардой с круглым окном, построенный из розоватого кирпича, в стиле Второй империи, внутри он прохладен и строг, с застекленными книжными полками вдоль стен, полированными столиками и абажурами из белой пергаментной бумаги. Я уже вдыхал в себя запах мужского клуба.
Дом, который я так поспешно построил в своем воображении, оказался выдумкой, сном, фикцией. Подлинный дом ученого, посвятившего себя почитанию Флобера, стоял на противоположном берегу Сены, в южной, самой бедной части Руана. Это был район мелких промышленных предприятий, с рядами одноквартирных домишек из красного кирпича. Грузовикам было трудно развернуться в этих узких улочках, где было несколько лавок и столько же баров, меню которых предлагало неизменное фирменное блюдо — бычью голову. До того, как свернуть на улицу Лурдинок, в глаза бросался щит, указывающий дорогу к городским бойням.
Мсье Андриё ждал меня на пороге дома — невысокого роста старик в твидовом пиджаке, в таких же мягких твидовых шлепанцах и твидовой шляпе. В петлице у него была трехцветная ленточка. Сняв шляпу, чтобы пожать мне руку, он снова надел ее, объяснив это тем, что его голова слишком чувствительна, особенно летом. Все время, что мы провели в его доме, он не снимал твидовой шляпы. Кому-нибудь старый мсье мог бы показаться свихнувшимся чудаком, но только не мне. Говорю это как врач.
Ему было семьдесят семь — об этом он сказал мне сам, — он был секретарем и самым старым членом Общества друзей Флобера. Мы сидели друг против друга за столом, стоявшим в центре гостиной, чьи стены были в изобилии увешаны антикварными предметами, памятными медалями и медальонами с профилем Флобера. Здесь же висел рисунок маслом, изображавший городские Большие часы — работа самого мсье Андриё. В небольшой гостиной было тесно от всякой всячины, но все казалось интересным и каким-то личным: почти копия комнаты Фелиситэ, только более упорядоченная, или же павильон Флобера. Хозяин показал мне свой портрет, нарисованный на картоне его другом. На нем он был изображен как вооруженный бандит с бутылкой кальвадоса, оттопыривавшей его карман. Мне хотелось спросить, почему этот мягкий и доброжелательный человек изображен здесь заправским головорезом, но я не сделал этого. Я взял в руки экземпляр книги Энид Старки: «Флобер: Путь мастера» и показал мсье Андриё портрет на фронтисписе.
- Предыдущая
- 46/47
- Следующая