Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Бруштейн Александра Яковлевна - Страница 66
- Предыдущая
- 66/192
- Следующая
– Андреевская улица, дом Клебанова.
– А фамилия дядина какая?
– Полуэктов… А он придет за мной к Мане? – со страхом спрашивает Катя.
– Я ему не скажу! Я ведь и сама не знаю, где Маня живет! – смеется Лида.
– Не ходи! – просит Катя. – Он на тебя накричит, нагрубит…
Лида Карцева вскидывает голову:
– Не накричит. Не нагрубит. Я этого не позволю!
Мне ясно: Лида не даст себя в обиду.
Оставшись с Лидой, я все-таки чувствую, что должна, обязана пойти с ней к Катиному дяде.
– Я пойду с тобой.
– Куда?
– К этому… ну, Кланиному или как его там…
– К Полуэктову! – поправляет Лида со смехом. – Хорошо, идем.
– И я с вами пойду, ладно? – гудит Варя Забелина.
Домик, где живет Полуэктов, находится в глубине одного из дворов по Андреевской улице. Из окошек, заросших снаружи кустами боярышника и черемухи, доносится пение – тенор выводит с пьяным надрывом:
Дверь не заперта. Мы входим в домик и останавливаемся в прихожей.
– Здесь живет господин Полуэктов? – спрашивает Лида таким великолепным «взрослым» голосом, что я прихожу в неописуемый восторг.
Одна из дверей рывком раскрывается. В ней стоит пьяный мужчина в одних брюках, без пиджака и босой. От этого растерзанного костюма еще смешнее кажется величественный жест, с которым он тычет себя в грудь:
– Я – Полуэктов! Чем могу служить и, прежде всего, с кем имею честь?
Лида все так же уверенно заявляет:
– Я – Карцева. Дочь юриста Карцева. Я пришла предупредить вас, что Катя Кандаурова сегодня домой не придет. Она – у хороших людей, и вам о ней беспокоиться не надо.
– А я и не беспокоюсь! – говорит Полуэктов. – Хоть пропади она навсегда – даже, пардон, не почешусь!
– Еще одно, – добавляет Лида с такой спокойной уверенностью, словно она совсем взрослая. – Все имущество Кандауровых, которое находится в вашей квартире, не-прикос-но-вен-но!
– И вы отвечаете за каждую вещь! – вдруг гудит басом Варя Забелина.
Тут и мне хочется сказать что-нибудь. Но я ничего не могу придумать подходящего и потому повторяю Варины слова.
– Отвечаете, да! – выкрикиваю я неожиданно тоненьким голоском. Как уличный петрушка. Даже самой смешно…
– Можете не продолжать! – говорит Полуэктов, глядя с величайшим презрением на Лиду Карцеву, которая, он понимает, среди нас главная. – Иван Полуэктов, конечно, пьяница, он, может быть, пардон, даже сволочь, но – не вор! – И он шумно, размашисто бьет себя в грудь. – Понятно вам, Миликтриса Кирбитьевна, Сумбека – царица казанская?
– Очень рада за вас, господин Полуэктов! – И Лида с величественным кивком головы уходит, уводя нас за собой.
На улице мы долго хохочем.
– Хороши вы обе! – смеется Лида над Варей и мной. – Одна, как из бочки, грохнула, другая пищит, как мышь!.. Я чуть не прыснула там…
– И откуда ты такие слова знаешь? – удивляюсь я. – Не-при-кос-ни-тельно!
– Не «неприкоснительно», а «неприкосновенно», – поправляет Лида. – Папино слово, юридическое. Разве ты не слыхала от своего папы докторских слов?
– Слыхала, конечно…
– Вот бы и сказала Полуэктову, – вмешивается Варя Забелина. – Берегитесь! Если пропадут вещи Кати Кандауровой, у вас сделается ам-пен-дин-цит!
Мы уходим. Вслед нам из полуэктовского домика летит песня:
На углу мы расстаемся. Я иду домой и все время отгоняю, отталкиваю от себя какие-то невеселые мысли. По мере приближения к нашей улице я иду все медленнее, все медленнее… По лестнице я поднимаюсь так, словно за спиной у меня по крайней мере вязанка дров. Что я расскажу дома? Такой длинный был этот первый день моей самостоятельной дороги, столько в нем было всякого – и хорошего, и плохого. Нет, я расскажу не все сразу; начну с хорошего, – ведь все ждут меня дома радостно, ждут к обеду. И не надо портить им аппетит…
На мой звонок выбегают сразу все – и мама, и Поль, и Юзефа, и даже папа! Меня ведут – все! – переодеваться в домашнее платье, мыть руки и обедать.
– Ну как? Рассказывай, рассказывай!
– Все хорошо… – говорю я.
И рассказываю про все, что было хорошего. Пятерку по французскому языку поставила мне сама начальница. Поль торжествует и умиляется:
– Какая милая дама!
– По арифметике, – продолжаю я, – четверка… – И добавляю с огорчением: – С двумя минусами…
– Ничего! – подбадривает меня папа. – Мы это переживем. Не все ведь сразу.
– Учитель рисования – художник, старый, с белой бородой – чудный! Девочки очень хорошие: Маня Фейгель, Лида Карцева, Варя Забелина. Есть еще Меля Норейко – она веселая, смешная, ужасная обжора…
Что еще было сегодня хорошего? Больше ничего. И, значит, надо рассказывать про все плохое, а это, ох, как трудно, как не хочется!..
Я сижу со всеми за столом. Голова моя клонится все ниже и ниже над тарелкой, словно я собираюсь лакать суп языком, как кошка молоко.
Все молчат.
– Юзефа! – обращается папа к вошедшей из кухни Юзефе. – Вы посолили суп?
– А як же ж! – удивляется Юзефа. – Что я, молодая, что ли, чтоб соль забыть? Солила!
– А вот наша ученица, кажется, собирается посолить суп слезами…
Я понимаю: папа пытается обратить все в шутку. Но в голосе его – тревога.
Мама и Поль смотрят на меня с огорчением.
Но всех сильнее действует все это на Юзефу. Она бросается ко мне, обнимает меня, словно хочет защитить от всех врагов, и, глядя мне в глаза, с отчаянием кричит:
– Били? Кто бил? Скажи, я тому очи повыдираю!
– Перестаньте, Юзефа! Глупости какие! – сердится папа.
Я беру себя в руки и с запинками, с заминками рассказываю все, что было плохого… У нас очень плохая классная дама, очень злая, ее все ненавидят, зовут Дрыгалкой… Дрыгалка на меня кричала: «Здесь вам не полагается хоте-е-еть, здесь нужно слушаться!» Про селедку, которую я нарисовала на доске, Дрыгалка сказала: «Глупые остроты!» – и повела плечом: вот так!.. Перед уроком танцевания Дрыгалка поставила меня в угол: «за неуместный смех!». А когда она спросила, кто же это меня так рассмешил, я не могла сказать правду, что меня рассмешила Меля Норейко: ее бы тоже поставили в угол, если б я сказала правду… А ты говоришь, папа: «Правду, правду!» Как ее говорить, правду?.. И еще было плохое: у Кати Кандауровой вчера похоронили отца, она плакала, она такая несчастная, – и ни Дрыгалка, ни учительница танцев даже не пожалели ее… И еще я – юдейская… Что это такое?
– Всё? – спрашивает папа.
– Всё.
– Ну, так перестаньте все над ней страдать! Ничего страшного во всем этом нет.
– Как же нет, Яков? – говорит мама, вытирая платком глаза.
– А так, что нет! Может быть, эта классная дама в самом деле плохой человек, не знаю… Что же, девочка проживет жизнь и не увидит плохих людей? Их очень много на свете! Жаль, что она сталкивается с ними так рано, но что поделаешь?.. А что в школе «надо не хотеть, а слушаться», так ведь это правильно! Подумай, если всякий начнет выкомаривать на свой салтык, что ему «хочется», никакого ученья не будет! И в угол ее поставили за дело – она смеялась во время урока. Я бы, – оговаривается папа, – не ставил детей в угол: по-моему, нехорошо так срамить их, да еще в первый же день. Но ведь у нее могут быть другие мысли, не такие, как у меня, у этой вашей… ну, как ее? Не Дрыгалкой же мне ее звать, есть у нее, наверно, имя и отчество, – Христофора Колумбовна, что ли…
– Евгения Ивановна… А как же, папа, правду? Сам видишь, правду ей говорить нельзя!
- Предыдущая
- 66/192
- Следующая