Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник) - Бруштейн Александра Яковлевна - Страница 40
- Предыдущая
- 40/192
- Следующая
Жалованье денщику не полагается, а командовать им, ругать и даже бить могут все: и его благородие барин-офицер, и ее благородие барыня, и их благородия барчуки. И жаловаться денщик не может – некому жаловаться.
Немудрено, что все денщики, попадающие к Ивану Константиновичу Рогову, привязываются к нему, как к родному отцу. Не то чтобы Иван Константинович был с ними ласков, называл Ванятками и Гришутками. Нет, он и кричит, выпучив глаза, как вареный рак, и даже ногами топает, если что не так.
– Человеку ничего прощать нельзя! – уверяет он. – Человека надо учить, и с него надо требовать! Тогда он и будет человеком!
Но денщик знает: Иван Константинович его не обидит. Денщик Никифор, которому недавно вышел срок, уезжая от Ивана Константиновича, плакал навзрыд. Сейчас у Ивана Константиновича новый денщик – татарин Шарафутдинов. Он почти не знает русского языка.
– Беды? мне с тобой, Шарафут! – сокрушается Иван Константинович. – Учи тебя еще и говорить, как маленького… Ну, кто я есть, скажи!
Шарафутдинов беспомощно поводит миндалевидными восточными глазами и отвечает – не сразу, с запинкой:
– Благородиям…
Подумав, он поправляется:
– Ихням благородиям…
Но за глаза Шарафутдинов уточняет, называя Ивана Константиновича:
– Та барин, кото?ра то?льста…
…Надев очки, Иван Константинович начинает осмотр принесенной нами вороны. Для этого он помещает ее в особый станочек – он сам его придумал и построил для птиц. Из этого станочка ворона не может вырваться, она стоит в нем совершенно неподвижно. Иван Константинович осматривает ее лапу, с огорчением цокает и качает головой:
– Ну конечно, перелом! Эх, ты-и-и!.. – говорит он вороне укоризненно. – Вот именно, что ворона! И как это тебя угораздило? Пьяная ты, что ли, была? Подралась?
Всё объясняют подрезанные крылья. Не то из озорства, не то для того, чтобы ворона не улетела, кто-то подрезал ей крылья. А она – возможно, забыв об этом, возможно, не понимая, что это значит, – попыталась улететь, например, с верхнего этажа: с балкона или из окна, и, полетев камнем на землю, сломала при этом лапу. Можно, конечно, предположить и так, что лапу ей сломала та кошка, которую мы с Юлькой отогнали. Так или иначе – лапа сломана…
Иван Константинович осторожно и аккуратно накладывает на воронью лапу неподвижную повязку, прибинтовывает к ней плоские палочки, как хирургические шины. Ворона все время ведет себя отвратительно! Она не только орет и каркает самым оглушительным образом, но все пытается клевать пальцы врача, а клюв у нее – ой-ой-ой! Но Иван Константинович ловко увертывается, и воронья лапа оказывается перевязанной крепко и надежно.
Затем ворону помещают в особую клетку, где она не может двигаться, здесь она будет находиться, пока у нее не срастется перелом.
– А потом? – спрашиваю я.
– Потом подождем, пока у нее подрастут крылья.
– А потом?
– А потом она улетит и забудет о нас.
– Жалко… – говорю я, помолчав.
– Нет, не жалко – мы тоже о ней забудем!..
На обратном пути от Ивана Константиновича мы идем с мамой по Большой улице. У дома Харькевича мы, по моей просьбе, останавливаемся. В этом доме есть одна квартира, в которой постоянно останавливаются и дают свои представления все приезжающие в наш город – в афишах всегда сказано «на самое непродолжительное время» – фокусники и другие заезжие артисты. У подъезда этого дома всегда висят громадные плакаты с надписью: «Спешите! Спешите! Чудо природы! Неразрешимая загадка! Всего на несколько дней!», и яркими красками намалеваны эти чудеса природы и неразрешимые загадки: сросшиеся близнецы, женщина с бородой и т. д.
Сегодня около подъезда висят плакаты: «Чудо-художник рисует ногами», и, по обыкновению, сообщается: «Спешите! Спешите! Всего 3 дня!»
Конечно, я жалобно прошу:
– Ма-а-ма…
И, конечно, мы поднимаемся по лестнице, уплачиваем пятнадцать копеек – десять за маму и пять за меня.
В большой комнате – это зал представлений – перед маленькими подмостками стоят в три ряда стулья. Народу не много.
– Не знаю, не знаю… – недоверчиво говорит сидящий рядом с нами почтово-телеграфный чиновник. – Бог его знает, интересно ли…
– Поглядим, тогда будем знать, – рассудительно отзывается его спутница.
– Вот я вам скажу, я в Санкт-Петербурге видал – в саду «Аркадия»… Там актерка на лошади выезжала. Лежит на спине у коня, к хвосту головой, а волосы у ней распущены и песок подметают! Вот это было произведение искусства! Не абы что!
Раздается звонок. Кто-то играет на пианино: блям-блямблям. Публика рассаживается на стульях.
На подмостки, где стоит большой мольберт и стул, выходит человек с измятой физиономией, похожей на изжеванный окурок папиросы. Мотнув головой, как лошадь, отгоняющая этим движением слепней, он громко прокашливается и начинает говорить.
– Почтеннейшая публика, – заводит он удивительно жидким и скучным голосом, без всяких знаков препинания, – сейчас вы увидите величайшее чудо необъяснимую загадку природы художника лишившегося обеих рук отрезанных по самые плечи вообще говоря безвыходная трагедия но вот что делает Бог художник этот научился рисовать ногами и вы сейчас убедитесь в этом сами.
Мотнув еще раз головой, человек с измятым лицом обращается к кому-то невидимому для публики:
– Маэстро, публика просит вас выйти и показать ваше искусство.
На подмостки выходит высокий, стройный человек с симпатичным лицом. Оба рукава его пиджака совершенно пусты сверху донизу, и концы рукавов заложены в оба кармана. Это и есть безрукий художник. Он кланяется зрителям без улыбки, с достоинством. Человек с мятым лицом снимает с художника пиджак и показывает публике, что руки в самом деле отсутствуют, – они вроде как подрезаны под корень, не осталось даже самой маленькой культи.
Художник садится на стул перед мольбертом. Движением ног одна об другую он сбрасывает с себя туфли.
– Миша! – говорит он тоном приказа.
Человек с мятым лицом (он и есть «Миша») вставляет кусок угля в пальцы ноги художника. И художник начинает рисовать ногой.
Сперва на мольберте появляется что-то вроде извилистой речки. По обе стороны ее возникают деревья, – нет, это не речка, а дорожка в лесу. Потом из-за деревьев появляется солнце. Всё.
– Дорога уходит в даль… – объясняет художник. – Это пейзаж.
Миша снимает с мольберта лист с пейзажем. Под ним оказывается другой лист, чистый. На этом листе художник все тем же способом – углем, зажатым между пальцами ноги, – резкими чертами набрасывает лицо: маленькое ухо, маленький глаз, толстый носище, похожий на свиной пятак, – в общем, преотвратительная харя!
– Его степенство купец первой гильдии Тит Титыч Толстопузов! – объявляет художник. – Портрет-карикатура.
За этим следует последний рисунок: жирная женская морда, утонувшая в двойных и тройных подбородках, с заплывшими жиром глазами, в повойнике: «Благоверная супруга Тита Титыча, купчиха Хавронья Сидоровна».
Зрители смеются, хлопают.
Художник встает, нашаривает ногами туфли. Измятолицый Миша, показывая на рисунки, сделанные только что художником, предлагает желающим приобрести их.
Желающих не оказывается.
– Недорого… Купите! – предлагает Миша.
Художник стоит неподвижно. Глаза его опущены. Губы крепко сжаты.
– А сколько? – вдруг спрашиваю я.
Мама очень решительно берет меня за руку.
Миша с изжеванным лицом бросается к нам:
– Дешево… По сорок копеек за рисунок… Ладно – хотите, отдадим за тридцать. Идет?
Я смотрю на маму умоляющими глазами.
– Мамочка!..
Мама платит Мише тридцать копеек.
Художник подходит к краю подмостков:
– Который из рисунков вы желали бы приобрести?
Вот когда мама показывает всю разницу между своим тактичным умением всегда и везде сказать и сделать то, что нужно, и моим неумением! Подняв на художника свои прекрасные глаза, мама говорит с хорошей улыбкой:
– Я прошу, чтобы господин художник сам выбрал рисунок для моей дочки…
- Предыдущая
- 40/192
- Следующая