Избранное - Родионов Станислав Васильевич - Страница 23
- Предыдущая
- 23/146
- Следующая
За байку мне похлопали, а я прошел к молодым и поцеловал их в щечки — в Генкину дубленую и в Вестину, духами моченную. И выпил бокал за их счастье и за наше — дай бог, чтобы хватило его на всех.
Но директор, Андрей Андреич, оттеснил меня на задворки для какого-то важного сообщения:
— Николай Фадеич, а как вы относитесь к педагогическим воззрениям Жан-Жака Руссо?
4
Все дела да случаи, они меня замучили. На второй день мы обедали у молодых уже по-семейному: Генка с Вестой, плюс ее родители, плюс я с супругой. А вот на третий денек мы с Марией очутились у себя дома как бы в прозрачной тишине. Ни одного сына нет рядом, и теперь уже окончательно.
— Денег он так и не взял, — вздохнула Мария.
— Нам не надобно зарплат, мой папаша — кандидат, — подтвердил я.
— Не жалостливый ты, Коля…
— Сказанула. Не жалеть их надо, а завидовать. Если Генка вторую сущность подтянет до первой, то будет пара.
И поведал я Марии байку — откровенно говоря, рассказывать их теперь стало некому…
…Деловой парень, имеющий свои «Жигули», заимел к ним и супругу. Ну и повез женину семью на лоно. Только видит, что машина прогибается, кряхтит и днищем по камням скребет. Присмотрелся он к семье-то… Тесть — сто двадцать кило, теща — сто кило, жена — восемьдесят, сам он семьдесят да багажу пятьдесят. Чуть не полтонны. Ну и высказал жене претензии. А она резонно ответствует, что, мол, перед свадьбой надо было всех взвесить, а уж потом и жениться. Ну?
— Откуда ты эти байки берешь?..
— Из жизни, Мария.
А сам прикидываю, чего бы озорного рассказать, поскольку сидит она мокрой копешкой и я тут вроде бы лишний. Но, видать, ей не до озорного.
Такое настроение мне известно — бывал в болотной жиже и даже чуть пониже. Видеть никого не хотелось. От бригадных ребят морду воротил. Приятелей сторонился. С сыном не говорил. От жены в другую комнату шел… Чучелом одиноким торчал. Но, заверни меня в баранку, сам себе я ничего. Не противен. Иль от себя не избавиться?
— Мария, ты сидишь, а печка не топлена и корова не доена.
Переместились мы на кухню, где Мария лениво кастрюлями загрохала.
— Вынеси, Коля, ведро…
Раньше Генка таскал, а теперь мое святое дело. Ведро у нас большое, пластмассовое, с педальной крышкой. Несу его на пальце, поскольку там мусор да бумага. Соседку встретил, которая над нами живет, — тоже к мусоропроводу выходила. Кивнули мы друг другу со взаимностью.
Открыл я крышку мусоропровода… Так-растак и все перетак! Буханки хлеба, разного — надрезанного, надкусанного и надломленного… Она, эта соседка, даже поленилась пропихнуть их в трубу. А меж буханок куски сыра позеленевшего да пачка маргарина нераспечатанная. Стою я и чувствую, что колени мои дрожат от ужаса…
…У Марии был в войну узелок особый с драгоценностями: паспорт, мои письма с фронта да пара крупных сухарей — не на черный день, а на день, который чернее черного…
…Когда в сорок втором мы вышли из лесу и нам дали хлеба, то я зашатался, как нетрезвый, — не от его вкуса, а от запаха чуть сознания не утратил…
…Бабка-покойница, мать Марии, увидала, как внук, средний наш, швырнул скибку хлеба вот в это ведро, пластмассовое с педалью. Не ругалась, не корила и родителей не призывала. А вытянула тот хлеб обратно — в пепле, с налипшей кожурой, в горелых спичках — и съела его неспешно и молчком на глазах у внуков…
Я глядел на мусоропровод, как баран на телевизор. Вижу, да не понимаю и весь вздрагиваю. Матерь божья… И припустил вверх, с ведром, поскольку оно пластмассовое и не грохочет.
На мой торопливый звон открыла эта женщина дверь, приятно улыбнулась и отступила:
— Входите, пожалуйста…
Шагнул я в переднюю запросто, по-соседски. Ведра не выпускаю, хотя, в сущности, оно и не ведро, а натуральный бачок.
— Слушаю, — говорит она, поскольку я начал озираться.
Мать честная, не передняя, а приемная. Торшеры, портьеры и всякие фужеры. На стенах картины непонятного изображения, под ногами утопающий ковер, а на столике бутылки, одна другой ярче, чтобы, значит, человек вошел и нетерпеливого стопаря принял.
— Соседушка, все на свете принадлежит иль к первой сущности, иль ко второй. А вот он сразу к двум.
— Кто? — спросила, а сама пугливо на бутылки смотрит.
— Да хлебушко. С одной стороны, он вроде бы бездушный, поскольку на полях произрастает, а с другой стороны, душу нашу греет.
— Не понимаю я вас…
— Дуня жизнь не понимала, но ребятушек рожала, — объяснил я существо вопроса.
— Что вы хотите?
Лет тридцать. Высокая — ежели примерить, то ее коленки мне на пупок приходятся. Брючки из синей парусины. Кофточка цветастая и с плечами-буфами, вроде как у принцессы. А на голове бигуди из дюральки, с полсотни будет.
— Чего ж ты, милая, хлеб-то выбрасываешь?
— Испортился, — удивилась она, конечно, не тому, что хлеб испортился, а тому, что вырос у нее в приемной лысый гриб-боровик.
— Не испортился, а высох.
— При наших несметных богатствах говорить о трех шестнадцатикопеечных буханках смешно, — фыркнула она.
— Несметные, говоришь? Это какие же? Богатства, на которые не составлена смета?
— Папаша, мы очень богаты полезными ископаемыми. Как специалист говорю.
— Не мы богаты, а земля наша богата, милая.
Чужая душа потемки, говорят. Но с годами для меня эти чужие души как бы просвечиваются. Могу заявить доподлинно, что даже самый распоследний супостат не сделает подлости без успокоения своей души каким-либо оправданием. Уж найдет чем. Подвела же эта бигудистая дама под выброшенные буханки все недра страны.
— А не боишься? — спросил я.
— Чего?
— Возмездия.
— Какого возмездия?
— Божественного.
— Папаша… — начала было она, развеселившись.
— Знаю, — перебил я, — бога нет. Тогда назовем это модненько — обратной связью.
— Да о чем вы говорите?
— Послушай, я байку изложу — мне один мужик в поликлинике рассказал…
…Во время войны на его глазах снаряд разорвался возле полуторки. А полуторка та везла хлеб рабочим, месячную норму. Побежал он. Шофер убит, мотор разворочен… А хлеб целехонек — полный фургон теплых буханок. Зашелся у него дух от радости… Дело-то было на лесной дороге. Взял тачку да весь хлеб в лесу и спрятал. Рабочим голодать пришлось, а он не один месяц ел досыта. Кончилась война. Жить бы да поживать. Что временем смыто, то и забыто. Ан нет. Горло у него заболело — рак. Удалили и вставили трубочку. Живет с хрипотцой. Видать, хлеб рабочих поперек горла ему стал. Ну?
— А вы кто — общественник?
— Нет, я Николай Фадеич.
— Тогда извините, у меня дела.
— И верно сказано, что неча метать апельсины перед хрюшками…
— До свидания.
— Только сообщите место вашей работы, гражданка.
— Зачем вам?
— Письмо туда отправлю насчет этого факта.
— А я не скажу адрес! — повысила она голос.
— Ничего, в жилконторе узнаем.
Я уже было повернулся… Только она цап меня за руку, в которой бачок пластмассовый. Неужели, думаю, хочет этот бачок на мою лысину надеть? При ее росте плевое дело, хотя крышка будет мешать. Да ведь педаль есть.
— Николай Фадеич, — вдруг сказала она тем хорошим голосом, с которого начинала. — К чему ссориться? Ваше замечание я учту…
И ее белая и длинная рука не к бачку пластмассовому тянется, а к бутылке стеклянной и самой пузатой. Наполнила две рюмки и одну мне подносит:
— Выпьем по-соседски…
Чего греха таить — хотелось мне приложиться. Настроение плохое, плюс перед щами, которые Мария варит, плюс бутылка фасонистая, плюс дух крепкий, дубовый, плюс вообще… Но отказался — не могу выпивать с хлебным убийцей. Да и не от души поднесено.
Она свою рюмку выпила махом, поморщилась и глянула на меня откровенно:
— Все-таки вы ящер ископаемый…
Вернулся я домой и руки вымыл, поскольку имел дело с нечистотами.
— Господи, полчаса мусор выносил, — удивилась Мария.
- Предыдущая
- 23/146
- Следующая