В двух шагах от войны - Фролов Вадим Григорьевич - Страница 40
- Предыдущая
- 40/45
- Следующая
— Спасибо, то-у-вариш комиссар, — сказал Гаррисон по-русски. — Он поклонился и отошел к своим.
К вечеру приехали отец и сын Прилучные. Людмила Сергеевна познакомила Ивана Ивановича с американцами, и они все вместе обсудили, как быть дальше.
— Пусть пока поживут здесь, — сказал Прилучный, — прокормим как-нибудь. А завтра с утра я на своей тюпалке до Матшара сбегаю. Туда вроде еще суда пришли. А кроме того, там и начальство военное есть, и Илья Коститиныч, и радио. Чо-нибудь там придумают. А пока пусть отдыхают.
Моряки благодарно покивали, потом посовещались о чем-то, и Гаррисон сказал:
— Пожалуйста, мисс Люда, переведите господину капитану, что мои ребята не хотят сидеть без дела, они хотят помочь.
Людмила Сергеевна перевела. Прилучный одобрительно кивнул.
— Вы им так перетолмачьте: дескать, что они подсобить хотят, они, конечно, молодцы, да вот только ума не приложу: чем они, такие слабые, нам помочь могут?
— Так не надо, Иван Иванович, — тихо сказала Людмила Сергеевна, обидятся.
— Верно, — смущенно сказал Прилучный, — я бы и сам обиделся.
…Американцы прожили в лагере неделю. Те, кто мог, собирали с ребятами яйца, другие охотились, рыжий ирландец Патрик помогал Прилучному чинить сети. В редкие минуты отдыха они подсаживались к ребятам, пытались подпевать и сами пели свои матросские песни, которые очень нравились ребятам. И когда из Матшара пришел небольшой советский военный тральщик, чтобы забрать их, всем стало грустно.
— Гуд бай, мисс Люда, — сказал Гаррисон, — гуд бай, ре-биа-та! Скажите им, мисс Люда, что я… мы все никогда-никогда не забудем этого. Вы спасли нам нечто большее, чем жизнь, вы спасли нам веру в людей и в победу. Спасибо…
Он быстро вскочил в шлюпку и больше не оборачивался. Остальные последовали за ним и еще долго кричали и махали шапками, но ветер относил слова в сторону, и глухо шумело море…
20
Однажды Афанасий Григорьевич приплыл к нам на небольшом промысловом моторном боте. Бот был старым, грязным и обшарпанным, но носил гордое и красивое имя «Альбатрос».
— Во-первых, — сказал Громов, — я снова добычу вашу заберу: в Кармакулы тральщик пришел, а с ним хорошо вооруженный ледорез «Литке» СКР-18 — так его теперь величают. И второе — тральщик этот вам несколько писем привез.
И он достал из кармана тужурки около десятка конвертов и треугольничков. Все сгрудились вокруг него, и, наверное, не у меня одного заколотилось сердце. Только Васька и Шкерт не подошли к начальнику, а как сидели на камне, так и остались сидеть, и лица у них были хмурыми, да еще отошли в сторону Колька Карбас, Толик из Находки и Славка. Первым Громов назвал меня.
Я не знаю, что я испытал, получив помятый треугольничек: радость или разочарование. Письмо было не от мамы, а от… Марфы Васильевны. И я почему-то долго не решался открыть его.
Письма получили Боря, Саня, Арся, Морошкин и еще несколько ребят. Я ждал, когда Громов назовет Антона, но он так и не назвал его, а последним выкликнул… Ваську Баландина. Все посмотрели в его сторону, а он своей обычной походочкой подошел к Афанасию Григорьевичу, небрежно взял письмо, тут же раскрыл его и начал читать, шевеля губами. Странное выражение появилось на его лице — что-то вроде растерянной улыбки. Он спрятал письмо в карман брюк и пошел к обрыву, сел там на камешек и задумался, подперев голову руками.
А Антону письма не было, и это было очень странно. Втянув голову в плечи, он ушел в палатку. Я посмотрел ему вслед и наконец распечатал свой треугольничек.
В общем, письмо как письмо, не очень грамотное, старушечье: мама здорова, работает, дом стоит, и цветы распустились вовсю, кормить стали маленько получше — «спасибо и вам, промышленникам, помогаете». Но одна фраза сильно меня озадачила. Она была о том, чтобы я постарался побороть свою беду. Какую еще беду? Неужели с мамой что-то случилось? Но ведь она же пишет, что мама здорова… А если здорова, то почему все-таки не написала сама?
Я не заметил, как забрел в палатку. Антон лежал на койке, заложив руки за голову, и глядел в потолок.
— Ну что ты, Антон, — сказал я. — В следующий раз напишут…
— Я понимаю, отец писать не может, мачехе до меня, пожалуй, и дела мало. Но уж Анька-то могла бы хоть два слова… — с обидой сказал он.
И тут неожиданно для себя я ненатурально бодрым голосом начал врать:
— Мне вот Марфа Васильевна пишет, что Аня к нам забегала, спрашивала, нет ли каких известий об экспедиции. А потом, когда узнала, что на Новую Землю тральщик идет, спохватилась и побежала домой — письмо писать… да, видно, не успела…
— Хороший ты парень, Димка Соколов, питерский ты парень, — как-то странно сказал Антон.
— А… вы тогда на пристани так и не помирились, что ли? — спросил я осторожно.
— Не понял я, — сказал Антон грустно, — знаешь, она какая гордая…
И он опять замолчал, уставясь в потолок.
Я вышел из палатки, постоял немного и вдруг вспомнил разговор Людмилы Сергеевны с Громовым у трапа на «Зубатке», который я случайно услышал. «Знает… не знает?» И замолчали, увидев меня. Что знает? Я пошел искать Людмилу Сергеевну.
Я нашел ее. И спросил. И… лучше бы не спрашивал…
— Давай прогуляемся вдоль берега, Дима, — сказала она.
На мой вопрос она не ответила, и это сразу насторожило меня. Она стала расспрашивать меня почему-то о том, как мы жили в Ленинграде до войны, много ли у нашей семьи родных и друзей, знаю ли я их адреса, живы ли они. Меня уже всего трясло — плохое начало, очень плохое. Но я терпеливо отвечал ей. Я мало кого помнил. У мамы вся родня жила в Москве и еще кто-то, кажется, в Минске. Подругу мамину помню — тетю Соню, но она в первый же день войны ушла на фронт как врач-хирург. У мамы были еще какие-то друзья по институту, но где они и даже фамилии их я не мог вспомнить. А уж папиных друзей я и подавно не знал. Слышал только, что брат его — дядя Миша — в Новосибирске жил, но сейчас и он на фронте. А друзья? Похоже, и не было у него друзей. «Сухарем» мама иногда его называла при «крупных разговорах». Но этого я, конечно, Людмиле Сергеевне не сказал. И счастье мое, что не сказал…
Мы уже не шли, а сидели на валунах, и она рассказала мне о том, что мама, когда пришла провожать меня к холодильнику в последний день, уже знала, что отец погиб, но говорить мне об этом не стала. Отец много раз писал рапорты, чтобы его отпустили на фронт, но его не отпускали, однажды он даже получил выговор за эти рапорты, потому что он нужен был здесь. И вот послали его на сторожевике в Мурманск — а я даже об этом не знал налаживать ремонт разбитых судов. Почти на самом подходе к Кольскому заливу на них налетела тройка фашистских самолетов. Когда убили одного из артиллеристов, отец стал на его место и сам вел огонь из зенитки. И подбил один самолет, и тут же упал сам… Прямо в сердце…
Как странно, когда я слушал все это, я думал прежде всего не об отце, а о себе, то есть и об отце тоже, но как-то после себя… Я думал, например, что это не я, а он сбил самолет, что не я, а он делал нужное и важное дело, а я считал, что на фронт он не идет, потому что не хочет… считал ведь! И еще я думал, какой сволочью я был, когда обиделся на него за то, что он не пришел меня проводить. Его уже не было, а я злился на него. «Сухарь»… это я черствый сухарь, а не он. А он просто не любил раскрывать свои чувства, как настоящий мужчина. И всегда делал свое дело. Он сильный человек — мой отец… Был… был сильным человеком… Черт! — я ведь даже не вспомнил о нем, когда получил письмо. О маме вспомнил и испугался — почему она сама не написала, а об отце даже не подумал, скотина…
— Идем, Дима, — сказала Людмила Сергеевна, — от моря холодом тянет.
А я и не чувствовал, холодно или нет, я вообще ничего не чувствовал. Как в Ленинграде.
— Почему вы мне сразу не сказали? — жестко спросил я Людмилу Сергеевну.
— Не могла… Прости меня, Дима, — ответила она тихо.
- Предыдущая
- 40/45
- Следующая